Небо в огне — страница 8 из 51

— Ах, вот где наш адресат! Для вас есть письмо, заказное и неоплаченное. Надо его получить на почте! — закричал он и потащил Теофиля за рукав в столовую. Там все сидели теперь врозь на стульях и в креслах, а старший Файт держал на коленях шляпу, при виде которой Теофиля проняла дрожь. Он знал, что в шляпе находятся фанты, был уверен, что его фанта там нет, и все равно задрожал. Ему уже случалось переживать страшную минуту, когда кто-то, подняв стиснутый кулак, кричит: «Что делать с этим фантом, который я держу в руках?» Каких только дикостей не выдумают — приказывают жертве ползать на четвереньках, отгадывать мысли, плясать, заниматься гимнастикой, и что бы ты ни делал, все вызывает хохот и насмешки, все становится позором.

Теофиль плелся вслед за Файтом, как обреченный, а тот тащил его через ярко освещенную комнату под тяжелым взглядом советника Пекарского, который все сидел, неподвижный, ухмыляющийся, толстый, с большущим животом, похожий на китайского идола, поставленного у места казни. Теофиля втолкнули в его собственную комнату и сразу закрыли дверь. Он не шевелился, ждал. Вдруг шепот:

— Не узнаешь меня?

У него перехватило дыхание.

— Алина, — произнес он тихо, и сам едва расслышал свой голос — так сильно стучало сердце.

Девушка подошла к нему, верно, на полшага.

— Вот, возьми. Тебе письмо… Издалека... — сказала она приглушенным, грудным голосом, нервно посмеиваясь.

В комнате было совсем темно, только по сторонам узкой шторы пробивались слабые лучи уличного фонаря — две тонкие ниточки, стежки света в густом мраке. Один из них, зеленоватый и мерцающий — будто светлячок пролетел, — упал на руку Теофиля, согнутую в локте и робко, словно ощупывая темноту, тянущуюся вперед. Алина схватила ее своей ладонью — мягкой, горячей, чуть влажной. Теофиль наклонился прямо к тому месту, откуда исходило теплое дыхание, и прикрыл его своим ртом. Губы Теофиля, не разжимаясь прикоснулись к ее губам, тоже сжатым. Больше он не сделал ни одного движения, лишь чувствовал, что медленно наклоняется вперед, а ее голова подается назад. А может, это ему почудилось? Может быть, оторвавшись от реального мира, он оказался вне его законов и испытал действие земного вращения? Секунду глаза Теофиля были закрыты, а когда он их раскрыл, то увидел прямо перед своими глазами два темных блестящих зрачка — в тот же миг раздались два согласных вздоха, и сухие губы обоих разъединились.

Скрипнула дверь, за нею вспыхнул желтый свет, но сразу же погас — осталась лишь тонкая полоска вдоль неплотно прикрытой двери. Младший Файт постучал:

— Ну как? Получили почту?

Ответа не последовало, так как Теофиль убежал через другую дверь в спальню матери. И очень кстати — минуту спустя вся компания ворвалась в его комнату. Но он уже был на свободе и спрятался в комнате отца — настольную лампу оттуда унесли, было темно, только из гостиной и столовой доходило немного света. Кто-то открыл одну створку окна, чтобы дать доступ свежему воздуху. После недавней метели похолодало, но было тихо; на краю неба над садом, расположенным напротив, мерцало несколько звезд. Глядя на них, Теофиль погружался в недра тишины, нахлынувшей на него, как прилив вдохновения. Там, на самом ее дне, все было ясным, осознанным, зрелыми, — мысли, охватывающие вселенную, слова, разрешающие любую сложность, и хотя ни одна мысль, ни одно слово не всплыли на поверхность, Теофиль чувствовал себя обладателем несметных духовных сокровищ.

В столовой опять стало шумно. Файты раздобыли где-то бутылку вина, начался выпивон. Рюмка шла по кругу, пьющего подгоняли песней: «Слава, слава и почет, кто вино как воду, пьет! Выпей, бороду утри и соседу поднеси!» Барышни, закашливаясь, смеялись визгливо и возбужденно, будто их щекотали. Теофиль прислушивался — не раздастся ли голос и смех Алины. Но она как раз убежала из столовой в гостиную. Жаркая волна поднялась в нем и схлынула, на глаза навернулись слезы. Неужели это оно — то, что шло ему навстречу из глубины длинной аллеи, что плыло к нему в лодке меж камышами и нависшими над водой ивовыми ветвями, что ждало его на скамейках под цветущими каштанами, что убегало по берегу неведомого моря, не оставляя следов на песке? Все было точно так, как в самых чудесных грезах, только намного, намного сложней.

Теофилю все же пришлось выйти из своего убежища — в гостиной началось движение. Первыми встали преферансисты. Советник Бенек потянулся и зевнул.

— Первый час уже, — сказал он, взглянув на часы.

— Но завтра же воскресенье, — успокаивал Гродзицкий

Пани Гродзицкая тоже удерживала гостей, предлагала вина, печенья, чаю или чего-нибудь покрепче. Гости прощались, и Теофиль видел, как глаза матери все больше грустнеют. Он понимал ее, он чувствовал то же, что и она: боялся внезапной пустоты, которая воцарится в доме после ухода такого множества людей, — останется лишь табачный дым, запах разрезанных тортов, винные пятна на скатерти, окурки на полу. И еще он боялся прощанья с Алиной, — и когда эта минута наступила, Теофиль попятился на шаг, чтобы выйти из светлого круга от лампы, которую нес провожавший гостей отец. Рукопожатие было коротким и слабым, но Алина глянула ему прямо в глаза, прежде чем он успел опустить веки, и одна эта вспышка в бесконечно малую долю секунды отделила его от тела от земли, пространства, времени, освободила из-под власти законов вселенной и швырнула, как заблудившийся атом, в сумятицу еще не оформившихся миров.


V

Директор Зубжицкий нервно прохаживался по своему кабинету. В последнюю неделю на него свалились три крупных неприятности. Епископ, проводивший в прошлом году пасхальное говенье, договорился с другим заведением, «златоустый» каноник Малиновский уехал, а старший гимназический законоучитель ксендз Грозд сообщил письмом, что болен. Это вот письмо и встревожило директора больше всего. Поминутно он подходил к столу — еще и еще раз взглянуть на него. Сомнений нет: человек, который лежит в постели, так не пишет. Но разве обязательно надо лежать, чтобы быть не в силах читать часами проповеди? Инфлуэнца — явление обычное в эту пору. С самого утра директор все смотрел в окно, и в зависимости от того, становилось ли пасмурно или выглядывало солнце, менял решение. «Что-то тут нечисто! — А может, следовало бы его проведать? — Нет, во всяком случае, не сейчас, еще подумает, что я за ним шпионю».

По вине ксендза Грозда этот простодушный математик стал настоящим дипломатом. Ксендз появился в гимназии на второй год его директорства и сразу же очень искусно усложнил ему жизнь. Директор стал замечать, что рядом с его властью существует иная, тайная и безмолвная, но весьма твердая. Сперва это открытие рассердило его, потом встревожило; получалось, как если бы капитан корабля обнаружил, что кто-то из команды посылает без его ведома сигналы и находится в сношениях с людьми, от которых он, капитан, зависит. Ксендз Грозд постарался даже укрепить его подозрения, предсказывая никому еще не известные постановления высших властей, словно обладал пророческим даром. С той поры директор, человек по натуре искренний и непосредственный, стал осторожным, скрытным. Теперь он лишь изредка позволял себе быстро решать дела, даже к самым пустячным приглядывался и так и эдак — нет ли подвоха. Это его до такой степени изматывало, что он точно подсчитал, сколько дней осталось ему до пенсии, и каждый вечер, заведя перед сном часы, прежде чем потушить лампу, с облегчением вычитал прошедший день из четырехзначного числа, которое держал в уме.

Он устал ходить — сел и закурил сигару. Хорошая затяжка ароматным дымом приободрила его и освежила. Конечно, глупо находить связь между отказами епископа и каноника — и болезнью ксендза Грозда. Несомненно, это всего лишь случайное совпадение. Если ксендз не поправится до субботы, надо его навестить. Но не раньше. А говенье должно состояться в положенные дни — ничего не поделаешь. Он подвинул к себе раскрытую еще утром толстую книгу в парусиновом, изрядно замусоленном переплете — уже четверть века директора записывали в ней свои распоряжения, и характер почерков изменялся по слоям, как в монастырских хрониках. Рукой Зубжицкого были заполнены десятка два страниц, которые свидетельствовали о постепенном упадке его духа. Всего за несколько лет он перешел от букв красивых, крупных к мелким, разбегающимся врозь, с ненужными закорючками. Старательно написав распоряжение о говенье, директор поставил подпись и, размахнувшись, протянул от последней буквы длинную линию, закрутив ее под своей фамилией, как лисий хвост.

Потом он позвонил.

— Отнесите это, Михал, в классы и скажите ксендзу Скромному, что я прошу его зайти ко мне после урока.

— Ксендз в актовом зале, пан директор, — сказал гимназический сторож.

— Тогда просите его.

У ксендза Скромного, младшего законоучителя гимназии, был свободный час, и он, как обычно, проводил его не в актовом зале, а в смежной комнатке, где хранились карты и глобусы. Сидя у окна, ксендз ел булку, прикрывая рот ладонью. На коленях у него лежала бумага для крошек — «Colligite fragmenta, ne pereant». Возвращаясь домой, он высыпал их на улице воробьям. Сторож приотворил дверь и крикнул:

— Пожалуйте, пан ксендз! Пан директор ждет вас.

Сторож презирал ксендза, который завтракал всухомятку булочкой, купленной в лавке. Дело в том, что жена сторожа держала в гимназии буфет, где можно было купить масло, ветчину, сосиски, стакан молока или чаю, но говоря уж о сластях. Из всех преподавателей один только ксендз Скромный не поддавался соблазну ароматов, в большую перемену распространявшихся по всему зданию от расставленных в рекреационной столов пани Мотыки. Выкрикнув приглашение, сторож исчез — ксендз не успел даже слова вымолвить.

Ксендз Скромный завернул в бумагу вместе с крошками недоеденную булочку и сунул в задний карман сутаны.

Вряд ли когда-либо фамилия так подходила к человеку. Маленького роста — в пятом классе не было ученика, на которого он мог бы смотреть сверху вниз,— и такой тучный, что, приди ему охота пригрозить кому-нибудь, он не сумел бы сжать руку в кулак, ксендз катился по коридорам, будто волчок, в своей старой, потертой сутане, вечно разыскивая кого-то из учителей, чтобы выклянчивать поблажки для провинившихся гимназистов. Судьба назначила ему быть заступником всех, кому угрожала двойка, и разузнавать экзаменационные вопросы для выпускников. В своем призвании он проявлял немалый героизм, ибо в душе трусил перед учителями как последний школьник: робко подавая им свою пухлую ручку и поздоровавшись, он минуту колебался, перед тем как снова надеть шляпу. В преподавании своего предмета он совершенно отказался от всяких педагогических ловушек: ставил всем подряд наивысший балл, будучи глубоко убежден, что обидел бы дитя чест