Небо за стёклами [сборник] — страница 18 из 104

Взвод снова двигался с места, но теперь, в знак протеста против того, что не дают петь «Дядю Ваню», все молчали.

— Начи-н-н-а-ай! — кричал Казанов. — Коротеев, строевую!

Коротеев был первый зачинщик озорного пения, но дело могло кончиться нарядом, и он, нарочито высоко, запевал:

Зацветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой…

Шел куплет «Катюши», и, как только Коротеев заканчивал его, взвод лихо и неожиданно продолжал:

Дядя Ваня хороший, пригожий,

Дядя Ваня…

— Взво-од, стой! — Казанов начинал багроветь. — На месте шагом ма-арш! Строевую!

Курсанты месили грязь на месте, но строевую не запевали. Коллективный дух протеста становился упорным.

— Будете так шагать, пока не начнете строевую. Коротеев!..

Тогда Коротеев запевал «Полюшко». Песню долгую и тягучую. Никто её не подхватывал, и маршировка на месте с винтовками «на плечо» продолжалась. К тому времени командир взвода и преподаватели уже уходили, и Казанов был один на один со взводом.

Но есть хотелось чертовски, и вообще дело могло кончиться тем, что Казанов, желая поддержать свое командирское достоинство, заставит маршировать с песнями после обеда.

И взвод сдавался. Коротеев негромко затягивал:

Дан приказ ему на запад…

Остальные подхватывали. Песня была нестроевая, но хорошая, и Казанов шёл на уступки. Раздавалась команда «шагом марш!», взвод отправлялся дальше.

Практиковалась ещё одна недозволительная вольность. Чтобы винтовку было нести полегче, её пристегивали за антапку к ремню ранца; тогда основная тяжесть оружия ложилась на плечо, рука только поддерживала винтовку, чтобы штык наклонялся вровень с другими. В этом деле особенно усердствовали те, кто шел в середине строя. Однако Казанов обладал зорким взглядом и довольно часто вылавливал хитрецов.

Оставив винтовки в пирамидах, налегке шагали в столовую. К ней любили подходить с песней: «Кони сытые, бьют копытами…» В этом был свой курсантский юмор. Сейчас каждый готов был съесть бачок каши.

За столы усаживались по команде. Бачки с борщом и кашей пустели в короткий миг.

После обеда Ребриков и Томилевич не спали. Как только раздавалась долгожданная команда «разойдись», они устремлялись в библиотеку, брали подшивки газет, жадно вычитывали из них сообщения с фронтов. Особенно же интересовались корреспонденциями из Ленинграда.

Но о Ленинграде в газетах говорилось скупо. Было только известно, что фронт там стабилизировался. Немцы были остановлены на подступах к городу. Где проходила линия фронта, узнать было невозможно. Станции и населенные пункты именовались в газетах загадочным «Н». В лучшем случае значилась лишь начальная буква.

После большого перерыва Володька получил сразу пачку писем с различными датами. Несколько писем было от матери. Она писала, что отец по-прежнему ходит на работу, что от Андрея давно нет вестей, а Лёву все не берут.

Письма были написаны знакомым с детства ровным и мягким почерком. Ребриков подолгу вглядывался в прямые строки и догадывался, что мать многое недоговаривает.

Эти письма были последним приветом из Ленинграда. Других Ребриков уже не получал. Жизнь замкнулась училищем.

Вечером после самоподготовки и короткого ужина бывала вечерняя прогулка. Возможно, в мирное время она и доставляла курсантам удовольствие, но теперь курсанты не любили её больше побудки. Пока рота повзводно спускалась вниз, в казарменный двор, многие старались спрятаться в пустых классах или в уборной, отсидеться там до возвращения взвода, а потом снова пристроиться к нему.

Дважды Володьке удавалось это проделать, но на третий раз он попался на глаза Казанову.

— Так, — начал тот, поставив Ребрикова по стойке «смирно» перед строем. — Значит, невыполнение распорядка дня. Нарушение устава?

Ребриков молчал.

— Может, вы, курсант Ребриков, вообще против порядков?

Ребриков пожимал плечами. Казанов сверлил его своими монгольскими глазками.

— Может, вы вообще не хотите защищать Родину?

— Драть горло на прогулке не защита Родины, — срывался Ребриков.

Казанову только это и нужно было.

— Обсуждаем уставы, да? Свои законы хотим поставить. Сегодня сачкуете от прогулки, завтра с поля боя.

— Ну, это положим. Пусть пошлют…

— Разговорчики! — Казанов выдерживал паузу. — И пошлют. Отчислят от училища и пошлют рядовым.

— Пускай.

Но Казанов не находил нужным продолжать разговор.

— Два наряда вне очереди! Мыть пол, — отрезал он. — Дневальный, обеспечить тряпками.

Ах, с каким удовольствием Ребриков пустил бы в ход всё своё остроумие и сказал бы Казанову, что он о нём думает! В конце концов, тот такой же курсант и так же будет выпущен лейтенантом. Правда, сейчас Ребриков был рядовым, а Казанов помкомвзвода, и с этим нужно было считаться. «Но ничего, — думал Ребриков, — придёт выпуск, я тебе объясню, кто ты такой». А теперь приходилось говорить «есть!» и, повернувшись, отправляться за ведром.

Не очень-то это приятное занятие — мыть пол. Все уже храпят, а ты с мокрой холодной тряпкой должен ползать и смывать грязь, нанесённую за день сотней пар сапог.

Ребрикову пришлось заниматься этим делом вместо с Ковалевским. Интеллигент, как называли его в роте, был наказан за тот же проступок. Он тоже пытался отсидеться во время прогулки. Ковалевский не стал противоречить Казанову. Он покорно выслушал помкомвзвода и отправился за тряпкой вслед за Ребриковым.

Позже, неумело отжимая грязную воду над ведром в уборной, он философствовал:

— Понимаете, Ребриков, не имеет смысла дискутировать с Казановым, он человек низкой интеллектуальности и не может мыслить шире установки.

Но мыл пол Ковалевский старательно, а Ребриков смотрел на него и думал о том, до чего же смешно, что этот воспитанный человек, почти инженер, наверное уважаемый в семье и на службе, как мальчик прячется по темным классам и старается потихоньку выкурить папиросу под одеялом. И Ребриков решил, что, пожалуй, хватит ему препирательств с Казановым. В конце концов, училище — лишь начало. Тут тихо и только вечно хочется есть, а вот что будет на фронте?

А есть, между прочим, хотелось всегда, и не очень понятно — почему. Курсантский паёк, кажется, оставался прежним, таким, как в мирное время. Но, видимо, была иная нагрузка, и пайка ребятам не хватало. Да и война, конечно, всё же сказывалась на продуктах. Володька с сожалением вспоминал, что не ел батонов, которые летом продавались в ларьке.

Трудно было ещё и с табаком. Курсантам табачный паек не полагался. Прежде на папиросы хватало денег. Но теперь табак можно было достать только на рынке и по очень дорогой цене. Да и вырваться в город было делом нелёгким.

А покурить перед сном, на что старшиной давалось десять минут, было самым любимым делом.

Курили на площадке холодной лестницы, с нетерпением ожидая момента, когда товарищ отдаст тебе половину или треть самокрутки, которой порой хватало всего на одну длинную затяжку. Перед отбоем на лестнице велись самые интересные разговоры. Предполагали, когда же начнётся контрнаступление. Были тут и молчаливые скептики и бодрые оптимисты.

Иные утверждали, что наступление наших войск начнётся сразу, как только придёт зима, другие надеялись на какие-то мощные десантные части, которые отрежут немцев от тылов и погубят их, как когда-то Кутузов погубил французов.

— Это были другие времена. Теперь в руках противника мощная техника. Главное теперь маневр, — качал головой Ковалевский.

— Организация армии у них сильна, — заявлял Передин с загадочной улыбкой. Он вечно чего-то недосказывал.

Многие ругательски ругали англичан, считали, что они помогают только на словах.

— В сорок третьем году собираются фронт открывать, — смеялся курсант Утробин, толстоватый белёсый парень из торгового техникума.

— А раньше они и не начнут воевать, — говорил Томилевич. — Я читал, они так рассчитали свою военную экономику.

Кто-то издевательски засвистел.

— Если до сорок третьего дотянем — каждый из нас полковником будет.

Потов в разговорах обычно участия не принимал. Выкурив до половины добротно скрученную цигарку, он отдавал ее кому-нибудь из жаждущих и возвращался в казарму.

Обыкновенно дискуссия кончалась чьим-нибудь восклицанием:

— Эх, скорей бы выпускали, что ли!

Потом все расходились и сразу же намертво засыпали.

Койка Ребрикова была рядом с Томилевичем, через узкий проход спал Потов. Иногда он рассказывал соседям, как приходилось воевать на Карельском перешейке. Вспоминал какую-нибудь памятную фронтовую историю. Истории у него были длинные, и рассказывал их Потов неторопливо и тихо, чтобы не услышал дневальный. Томилевич слушал, приподнявшись на локте.

Многое из того, что рассказывал Потов, кончалось смертью товарищей. Но Потов говорил об этом спокойно, никогда ничем других не запугивал. Он говорил, что война — это кому как повезёт, что смерти боятся все, только одни это скрывают, а другие — нет. И тут же уверял, что пуля ищет труса.

Ребриков любил слушать Потова. Потов был самым старшим во взводе. В Любани у него остались жена и маленький сын, и он не имел сведений, ушли ли они от немцев. Потов знал жизнь, и, хотя ему, как женатому было трудней других, он никогда не впадал в уныние. И Ребриков понимал, что Потов не испугается, когда придёт время. И Володьке хотелось набраться этого раздумчивого спокойствия у старшего товарища.

Была у Ребрикова в роте одна никем не порученная ему, но уже привычная обязанность. С подъёмом он отправлялся узнавать последние новости. Даже Казанов смотрел сквозь пальцы на то, что Ребриков опаздывал в строй на утренний осмотр, лишь бы узнать о том, что творится на фронте.

Радиоузел в городке работал плохо. Старый казарменный репродуктор еле хрипел или вообще подолгу молчал, причём в самые нужные моменты. Ребриков бегал к окну радиоузла, где утром принимали сводку. Нужно было пересечь широкий двор и, достигнув здания клуба, стараться услышать то, что говорил диктор из Москвы.