Известия были безрадостные, но Ребриков ходил к зданию клуба каждый день, всё надеясь услышать что-нибудь утешительное.
Как радовали его и товарищей редкие вести о первых, пусть еще незначительных победах! Была разбита группировка гитлеровцев под Ельней. Значит, можно их всё-таки бить. Диктор из Москвы говорил об этом с особым подъёмом. В такие счастливые дни Ребриков торопился в казарму. Появлялся там, когда взвод ещё стоял в две шеренги в узком межкоечном проходе.
— Сегодня в порядке!
Курсанты слушали затаив дыхание, старались не пропустить ни слова. Потом, повеселевшие, шагали к столовой, и песня возникала сама по себе, без подсказки сержанта. Даже тоскливый в часы серого рассвета двор военного городка казался в такое утро другим.
Если вести были неважные, Ребриков не спешил в роту. Его охватывало чувство, будто в том, что на фронте всё ещё отступают, виноват он. Во всяком случае становиться гонцом таких известий ему не доставляло удовольствия. Ребриков задерживался и пристраивался к строю, когда курсанты уже спускались по лестнице.
Никто ни о чём не расспрашивал. Ребята и сами знали: раз Ребриков молчит — хорошего ждать нечего. Только замыкавший строй маленький Томилевич — он был левофланговым — толкал локтем Володьку:
— Что там?
— Сдали Полтаву, — нехотя отвечал Ребриков.
— Понятно, выправляем фронт, — кивал Томилевич.
Неизвестно как, но за столом плохую весть уже знали все. Ели молча. Никто не обсуждал случившегося и не строил предположений. Допив горячий чай из железных кружек, так же молча поднимались и спешили во двор — успеть хотя бы несколько раз затянуться едким дымом самосада.
А потом опять шли занятия в сумеречно освещенных классах и сыром поле. Занимались курсанты молчаливо, зло и упорно. Словно хоть этим старались отомстить ещё далекому от них врагу.
Время становилось всё тревожней и тревожней.
«Понадобится — мы уйдём в пещеры, но никогда не сдадим своей земли…» — прочел Ребриков однажды в газетной статье, подписанной именем знаменитого писателя.
В пещеры!..
Нет, их не было в полях, где приходилось «командовать» взводом, предполагая, что уже защищаешь родную землю. На холмах чернели промокшие избы, дрогли редкие пожелтелые березы. Некуда было уходить, не за что было зацепиться, кроме той же сырой и вязкой земли.
В октябре немцы после некоторого затишья начали наступление на Москву. По утрам Информбюро сообщало о тяжёлых боях под Смоленском. Затем были оставлены Гжатск и Вязьма.
В Канск пришла ранняя зима. Обильно выпал первый рыхлый снег. Толстым чистым слоем лежал он на железных крышах казарм, на выступах забора, на скамейках, стоявших по краю плаца.
В это утро Ребриков несколько запоздал: подвели часы дневального. Было уже шесть часов, когда он выбежал на заснеженный двор. Задержавшаяся в небе полная луна резко голубела за чёрными силуэтами труб главного корпуса. И от этого чистого, ещё не протоптанного, отливающего бирюзой снега и от резких теней на нем городок казался сказочно мирным.
Добежать до клуба к самому началу передачи он не успел, — уже говорил диктор. Ребриков прижал ухо к холодному стеклу окна и замер, стараясь как можно лучше вслушаться в то, что передавала Москва. Радио хрипело и прерывалось. Некоторых фраз невозможно было разобрать. И, вдруг он ясно и отчетливо услышал: «.. Положение ухудшилось…»
И опять безобразно захрипело в динамике. Больше понять он ничего не смог.
Еще немного помедлив, Ребриков направился в казарму.
Товарищам он сказал, что сегодня к передаче опоздал и новостей никаких не слышал.
Теперь из друзей в городе, вероятно, уже никого не было.
Последним, кого видел Лёва, был Якшин. Он шел по улице в строю в штатском, с винтовкой и противогазом на боку. «Малыш» только помахал Берману рукой. Он даже не успел крикнуть, куда они идут.
Университет, куда хотел поступить Лёва, давно эвакуировался.
Два раза Бермана вызывали на комиссию, и оба раза, осмотрев, качали головами и отпускали домой.
Уже давно город бомбили. Каждый вечер слышались глухие звуки взрывов далеко сброшенных бомб. Дрожали стены, где-то дребезжали и сыпались стекла.
Лёву зачислили в команду ПВО по месту жительства.
Дежуря по ночам у ворот, глядя на пустой, затихший коридор улицы, он пробовал, чтобы скоротать тоскливое время, составлять строфы поэмы, которую собирался посвятить осажденному городу.
Стихи не получались. Одна мысль сейчас преследовала Лёву: он не хотел, не мог оставаться здесь, дома, где были только женщины и старики. Там, в окопах, с винтовками в руках, сидели его товарищи, а он здесь, с сумкой на плече, должен ждать, пока «зажигалка» упадёт на крышу его дома.
По-прежнему он много ходил по Ленинграду.
Город сильно изменился за эти дни. Народу на улицах стало мало, трамваи ходили редко. Многие магазины закрылись. Вместо памятников на площадях высились горы мешков с песком.
Как-то раз, проходя мимо дома Ребриковых, Лёва зашел к ним.
Ему захотелось узнать, нет ли сведений о Володьке.
Осунувшаяся за эти дни Елена Андреевна встретила его приветливо, стараясь задержать подольше. О Володе она ничего не знала. Последнее письмо было в сентябре. Тогда он был ещё в училище. Старший сын Андрей находился на фронте, где-то под Ленинградом.
— От него тоже давно ничего нет, — печально вздохнула Елена Андреевна. Потом она ещё говорила, что Владимир Львович очень много работает, почти не бывает дома.
Вдруг она спохватилась, стала извиняться перед Лёвой, что ей нечем угостить его.
Лёва вспомнил, какими вкусными гренками с абрикосовым вареньем угощала их Володина мама, когда они весной на большой перемене забегали к нему домой. При неясном свете единственного оставшегося незабитым окна он заметил, как постарела за эти дни мать товарища.
Лёва внезапно попрощался с Еленой Андреевной и вышел на улицу.
Теперь было решено всё.
Он не может оставаться в городе ни минуты. Если его не возьмут, он пойдет сам. Фронт недалеко. Он дойдет до него пешком и достанет себе оружие. Он докажет, что он вовсе не такой беспомощный, как о нём думают.
Два раза столкнулся он с кем-то на улице, потом чуть не попал под машину и вскоре оказался перед зданием военного комиссариата Фрунзенского района.
Лёва уже дважды был здесь.
Он вошел в комнату, где ему два раза отказали. За столом, покрытым красной материей, сидел худощавый человек в суконной гимнастерке без знаков различия на воротничке. Он что-то переписывал и безучастно взглянул на вошедшего.
— Я прошу вас направить меня на фронт, — сказал Лева и сам не узнал своего голоса. — Вот мой военный билет.
— Но ведь вы же сняты с учёта?
— Нет, — почти крикнул Лёва, — это неправда, я не согласен! Если вы сейчас же не отправите меня, я пойду сам. — Он волновался так, что голос его сорвался.
Только теперь человек в гимнастерке увидел, что спорить с юношей невозможно. Снова он взял билет и перелистал его.
— Пишите заявление.
Лёва сел и взял ручку. Буквы прыгали перед его глазами. Кое-как он нацарапал несколько слов.
— Стрелять умеете?
— Умею, — ответил Берман.
Он не лгал. В школе он изучал винтовку и стрелял в тире. Правда, всегда попадал в «молоко», по теперь он знал, он был уверен, что обязательно попадёт куда следует, иначе не может быть.
Человек за столом что-то написал на углу заявления, потом выписал повестку.
— Пойдете в команду восемнадцать семьдесят, — сказал он. — Только имейте в виду, они занимаются уже давно, возможно, попадёте под самую отправку.
На обороте повестки он написал адрес места, куда Берману следовало явиться.
— Спасибо, — тихо сказал Лёва и, взяв бумажку, быстро вышел из комнаты.
Только на улице он прочитал адрес. Ему всё казалось, что кто-то задержит его, отберет направление, снова пошлёт сидеть с сумкой у ворот.
Его встретил инструктор, почему-то в морской форме. Молча прочитал повестку, недовольно взглянул на Лёву и отпустил его до утра.
Теперь впереди было самое тяжёлое — разговор с матерью.
Сперва она заплакала, потом стала уговаривать Леву, затем даже пробовала кричать, потом снова умоляла его никуда не ходить.
Но Лева был твёрд. Он молчал и только говорил:
— Это напрасный разговор, мам. Уже поздно — я военный человек!
И Софья Осиповна поняла, что теперь уже ничто не поможет ей. Она отлично знала мягкий, сговорчивый характер сына и так же хорошо знала, что, если он твёрдо что-нибудь решил, нет такой силы, которая может остановить его.
Вечер она тихо проплакала. На дорогу Лёве наготовила печенья из последних имевшихся в доме запасов подсолнечного масла и муки.
Отец молчал. Лёва взглянул на притихшую мать, и ему стало жаль её.
Он осторожно подошёл, коснулся рукой ее плеча.
— Мама, — сказал он, — ты пойми, мама, так нельзя. Если я не пойду туда, они придут сюда, они убьют тебя и отца… Я должен защищать Ленинград, вас и себя.
Но она только плакала и все повторяла:
— Он ведь такой слабый, такой слабый… — словно умоляла кого-то оставить ей сына.
Он ушел утром потихоньку, когда родители еще спали.
На покрытом клеенкой столе оставил записку: «Мама, я скоро вернусь. Л.».
Через три дня команду отправляли.
Лева все еще боялся, что в последний момент его не признают годным и снова отошлют домой. Бывали минуты, когда на занятиях приходилось делать перебежки, тащить за собой тяжелый учебный пулемёт. Лева тяжело дышал и останавливался, чтобы набраться сил, потом бежал дальше. И каждый раз он старался делать это так, чтобы никто не заметил. Однако догадывался — инструктор видит всё, но только почему-то помалкивает.
И вот серым дождливым днём команда уходила на фронт.
Ремень винтовки больно резал Леве плечо, сумка с гранатами мешала идти, вещевой мешок тянул назад, а тут еще очки поминутно туманились, и приходилось вытирать их.