Плохо, что ледниковый.
Мы безмерно устали,
ни себе, ни другим не нужны,
прикрываясь присвоенным Богом,
поминаемым всуе.
Ну, а всё
про предчувствие гражданской войны
нам споёт «ДДТ»
или, может, Дали нарисует.
Хошь — стань голубем мира,
хошь — криком дурным кричи.
Видно, нет во Вселенной существ,
кто б трагичнее был и нелепей…
И спасения не найдут
проверенные врачи:
ни Амосов,
ни Фрейд,
ни Бехтерев,
ни Асклепий.
Палач из Лилля
Палач из Лилля угас немного, колоть устала рука бойца. Подлей, трактирщик, бедняге грога, добавь трудяге еще мясца. У душегуба друзей не густо, кривит он губы от горьких чувств: как жаль! Ведь жизни лишать — искусство. Не самохудшее из искусств. Налей, трактирщик, бедняге кофе, плесни шампани ему в бокал. Палач из Лилля — отменный профи, никто бы лучшего не сыскал. Он не прославит себя в беседе — и слава богу, merci beaucoup! Но он умеет клеймить миледи и рвать суставы еретику.
На жертв — в камзоле они иль в платье — палач не тратит напрасных слёз. Ведь он на сдельной сидит оплате. «Быть иль не быть?» — не его вопрос. Меняя страны, оружье, лики, он победителен и здоров, ведь в нём нуждается Карл Великий и самый первый из всех Петров, шериф усатый на чёрном Юге, холёный Габсбург, Плантагенет… И вечно мышцы его упруги, и в пользе Дела сомнений нет. Ему спиртного всё мало, мало; сопит, разлапистый, как паук… А завтра ждут на работу Мао. И сигуранца. И ГПУ.
Палач из Лилля по вольным выям, по гордым шеям с оттяжкой — хрясь! Пущай посмотрят ещё живые на то, как головы рухнут в грязь. Людского «аха» скупая нота уйдёт в ничто, как душа — во тьму. Палач… Топорна его работа. Но безработным не быть ему. Багроволицый и востроглазый, но дан ему — получи, владей! — безумный дар исполнять приказы. Любой приказ от любых вождей. Он научился вживаться в роли по день сегодняшний с давних пор…
И не ржавеет от нашей крови
его единственный друг топор.
Дозволенное
Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,
блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,
а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,
на конвейере.
Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,
и не слыть классической девочкой для битья,
внимающей вечному мату от мастера смены,
ранее изгнанного из цеха стального литья.
В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,
думает она, содрогаясь от внутренних стуж,
когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы
под заводской, на ладан дышащий душ.
Зато позже, вечером — она не затеряна в общей массе:
под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»
скрючившись на пружинном своём матрасе,
она придумывает стихи,
потому что во что же верить, если не в литеры,
мистикою карандашною связанные в строку?
Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру
дозволяется и быку.
Ханс и Анна
Не очень тянет на статус клана
семья обычная — Ханс и Анна,
неприхотлива и безыдейна.
Еда проста. Ни икры, ни мидий.
Зато есть домик. Из окон виден
всегда изменчивый профиль Рейна.
Отцы да деды, все земледельцы.
Работы — прорва. Куда же деться?
Любая ль вита должна быть дольче?
Надежды мало на фей и джинна:
четыре дочки, четыре сына.
Всё, как положено. Все — рейхсдойче.
Фортуны ниточка всё короче:
остался год до Хрустальной ночи:
конец евреям да иноземцам.
И раздражающ, как скрип полозьев,
вновь в радиоле — кипучий Йозеф,
который знает, что нужно немцам.
Зашорить разум, зашторить души.
Но садик розов, диванчик плюшев,
а вечерами — вино, веранда…
Откуда знать им, непобедимым,
что станет утро огнём и дымом
на ржавом остове фатерлянда?
День Победы
Она до сих пор приметлива и глазаста.
Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,
когда она варит борщ и торчит на грядке.
И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:
в порядке ее избёнка в районе Орши,
и сердце в порядке.
Девятое мая — в нём красных знамён оттенки
и, рдея звездою, висит календарь на стенке,
и буквы на нём победно горят: «Са святам!»
А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:
в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,
и муж, который канул в тридцать девятом.
Над дряхлою сковородкой колдуют руки,
Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,
по давней традиции в точности к двум, к обеду.
Хвала небесам за непрерыванье рода.
И ежели пить за что-то в сто два-то года,
то лишь за Победу.
Как прежде, вселенских истин творя законы,
висят над старинной печкою две иконы,
без коих мир обездвижен и аномален.
А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью…
Скосив глаза,
улыбаясь,
смотрит на Матерь Божью
товарищ Сталин.
Italiano vero
Старичок повторял: «Ну, куда же страна-то катится?!»
и впивался глазами в измятую «Ла Репубблику»,
поедая пасту с чернилами каракатицы,
игнорируя напрочь жующую рядом публику.
«Дожила б до такого супруга моя, провидица…
Понимала же всё, и о близких могла заботиться…
Говорила она, что метлой надо гнать правительство,
допустившее эту жуткую безработицу!»
Он живёт по соседству, ему девяносто вроде бы;
в прошлом — римский профессор, уже́ завязал с науками.
В ресторане к нему привыкли: смешной юродивый,
навещаемый в выходные детьми и внуками.
Вилка, нож да газета — такие сейчас баталии;
мир был прежде огромен, но сужен теперь в молекулу.
Старику бы пора помереть — да нельзя. Италию
без него и оставить, считай, совершенно некому.
Зимние коты
Зима, куда ты без руля и без ветрил?
Агата Кристи убивает негритят.
В бетон растерянно вмерзают города…
Коты хотели бы на юг, но не летят,
поскольку аэродинамика их крыл
несовершенна. И не деться никуда.
С той стороны входных дверей свистят ветра;
треть суток — сумрак, дальше время темноты,
непостижимое ни сердцу, ни уму.
Коты пружинят мускулистые хвосты,
коты могли до середины бы Днепра,
но дальше вряд ли. Дальше камнем, как Муму.
А ты сиди, глотай бурбон, года вини
за серебро, что истончилось у виска,
за сонный разум, не наживший своего.
На подоконниках, ссутулившись слегка,
сидят коты, и гармоничней, чем они,
нет в этом мире никого и ничего.
В большой трилогии пошёл последний том,
на перспективу наплывает душный смог.
Уже не сбудется, о чем мечталось встарь…
Когда б судьбу я попросить о чём-то мог:
реинкарнация, позволь мне стать котом,
в котором время застывает, как янтарь.
Иллюзии
Ты понимаешь, милая Аннетт:
в бутылках навсегда остались джинны.
Расшатаны, как старые пружины,
иллюзии, без коих жизни нет.
Уходят в небо снежные вершины,
а мы остались на земле, Аннетт.
Ты понимаешь, милая Жаклин:
факир был пьян, и фокус вышел плохо.
Безумная, как Норман Бэйтс у Блоха,
глянь, до мышей дотрахалась эпоха,
и — комом первый и последний блин.
Мы временем отвергнуты, Жаклин.
Для нас остались, милая Дениз,
массовочные роли в эпизоде…
И вышел воздух из моих просодий,
и все дороги навострились вниз.
Давай поноем, это нынче в моде.
Поплачемся в жилеточки, Дениз.
Обманемся опять, мой друг Полин,
твой кринолин — не пошло, а шикарно.
Oбманываться — это наша карма.
Закрой глаза. Закрой глаза, Полин…
Трещат дрова в каморке папы Карло.
Пылает нарисованный камин.
Межконтинентальное
Мой приятель, любивший попкорн и «Kill Bill»,
говорил мне, что села его батарейка.
Оттого он на всё отрезвлённо забил
и уехал в страну побеждённого рейха.
Лет за пять наплодил он детей ораву
с уроженкою Гамбурга, либэ фрау.
Мой приятель ещё не брюзглив и не стар,
любит лыжи и русскую литературу,
и на Джаве кодирует, как суперстар,
в чем намного гурее любого из гуру.
У него фазенда плющом увита,
и повсюду символы дойче вита.
Мне приятель звонит до сих пор иногда —
перед ужином, чтобы остыло жаркое.
На вопрос же: «Ты счастлив?» ответствует: «Да» —
и уводит беседу на что-то другое:
например, о том, как достали ливни,
и о курсе евро к рублю и гривне.
Мой приятель и в стужу звонит мне, и в зной —
вот и нет германий и нет америк.
Телефон безрассудной тугою волной,
как китов, выбрасывает на берег
под скалу, на пляжное изголовье