Небосвод несвободы — страница 9 из 11

Плохо, что ледниковый.

Мы безмерно устали,

ни себе, ни другим не нужны,

прикрываясь присвоенным Богом,

поминаемым всуе.

Ну, а всё

про предчувствие гражданской войны

нам споёт «ДДТ»

или, может, Дали нарисует.

Хошь — стань голубем мира,

хошь — криком дурным кричи.

Видно, нет во Вселенной существ,

кто б трагичнее был и нелепей…

И спасения не найдут

проверенные врачи:

ни Амосов,

ни Фрейд,

ни Бехтерев,

ни Асклепий.

Палач из Лилля

Палач из Лилля угас немного, колоть устала рука бойца. Подлей, трактирщик, бедняге грога, добавь трудяге еще мясца. У душегуба друзей не густо, кривит он губы от горьких чувств: как жаль! Ведь жизни лишать — искусство. Не самохудшее из искусств. Налей, трактирщик, бедняге кофе, плесни шампани ему в бокал. Палач из Лилля — отменный профи, никто бы лучшего не сыскал. Он не прославит себя в беседе — и слава богу, merci beaucoup! Но он умеет клеймить миледи и рвать суставы еретику.


На жертв — в камзоле они иль в платье — палач не тратит напрасных слёз. Ведь он на сдельной сидит оплате. «Быть иль не быть?» — не его вопрос. Меняя страны, оружье, лики, он победителен и здоров, ведь в нём нуждается Карл Великий и самый первый из всех Петров, шериф усатый на чёрном Юге, холёный Габсбург, Плантагенет… И вечно мышцы его упруги, и в пользе Дела сомнений нет. Ему спиртного всё мало, мало; сопит, разлапистый, как паук… А завтра ждут на работу Мао. И сигуранца. И ГПУ.


Палач из Лилля по вольным выям, по гордым шеям с оттяжкой — хрясь! Пущай посмотрят ещё живые на то, как головы рухнут в грязь. Людского «аха» скупая нота уйдёт в ничто, как душа — во тьму. Палач… Топорна его работа. Но безработным не быть ему. Багроволицый и востроглазый, но дан ему — получи, владей! — безумный дар исполнять приказы. Любой приказ от любых вождей. Он научился вживаться в роли по день сегодняшний с давних пор…

И не ржавеет от нашей крови

его единственный друг топор.

Дозволенное

Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,

блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,

а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,

на конвейере.

Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,

и не слыть классической девочкой для битья,

внимающей вечному мату от мастера смены,

ранее изгнанного из цеха стального литья.

В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,

думает она, содрогаясь от внутренних стуж,

когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы

под заводской, на ладан дышащий душ.

Зато позже, вечером — она не затеряна в общей массе:

под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»

скрючившись на пружинном своём матрасе,

она придумывает стихи,

потому что во что же верить, если не в литеры,

мистикою карандашною связанные в строку?

Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру

дозволяется и быку.

Ханс и Анна

Не очень тянет на статус клана

семья обычная — Ханс и Анна,

неприхотлива и безыдейна.

Еда проста. Ни икры, ни мидий.

Зато есть домик. Из окон виден

всегда изменчивый профиль Рейна.

Отцы да деды, все земледельцы.

Работы — прорва. Куда же деться?

Любая ль вита должна быть дольче?

Надежды мало на фей и джинна:

четыре дочки, четыре сына.

Всё, как положено. Все — рейхсдойче.

Фортуны ниточка всё короче:

остался год до Хрустальной ночи:

конец евреям да иноземцам.

И раздражающ, как скрип полозьев,

вновь в радиоле — кипучий Йозеф,

который знает, что нужно немцам.

Зашорить разум, зашторить души.

Но садик розов, диванчик плюшев,

а вечерами — вино, веранда…

Откуда знать им, непобедимым,

что станет утро огнём и дымом

на ржавом остове фатерлянда?

День Победы

Она до сих пор приметлива и глазаста.

Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,

когда она варит борщ и торчит на грядке.

И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:

в порядке ее избёнка в районе Орши,

и сердце в порядке.

Девятое мая — в нём красных знамён оттенки

и, рдея звездою, висит календарь на стенке,

и буквы на нём победно горят: «Са святам!»

А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:

в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,

и муж, который канул в тридцать девятом.

Над дряхлою сковородкой колдуют руки,

Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,

по давней традиции в точности к двум, к обеду.

Хвала небесам за непрерыванье рода.

И ежели пить за что-то в сто два-то года,

то лишь за Победу.

Как прежде, вселенских истин творя законы,

висят над старинной печкою две иконы,

без коих мир обездвижен и аномален.

А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью…

Скосив глаза,

улыбаясь,

смотрит на Матерь Божью

товарищ Сталин.

Italiano vero

Старичок повторял: «Ну, куда же страна-то катится?!»

и впивался глазами в измятую «Ла Репубблику»,

поедая пасту с чернилами каракатицы,

игнорируя напрочь жующую рядом публику.

«Дожила б до такого супруга моя, провидица…

Понимала же всё, и о близких могла заботиться…

Говорила она, что метлой надо гнать правительство,

допустившее эту жуткую безработицу!»

Он живёт по соседству, ему девяносто вроде бы;

в прошлом — римский профессор, уже́ завязал с науками.

В ресторане к нему привыкли: смешной юродивый,

навещаемый в выходные детьми и внуками.

Вилка, нож да газета — такие сейчас баталии;

мир был прежде огромен, но сужен теперь в молекулу.

Старику бы пора помереть — да нельзя. Италию

без него и оставить, считай, совершенно некому.

Зимние коты

Зима, куда ты без руля и без ветрил?

Агата Кристи убивает негритят.

В бетон растерянно вмерзают города…

Коты хотели бы на юг, но не летят,

поскольку аэродинамика их крыл

несовершенна. И не деться никуда.

С той стороны входных дверей свистят ветра;

треть суток — сумрак, дальше время темноты,

непостижимое ни сердцу, ни уму.

Коты пружинят мускулистые хвосты,

коты могли до середины бы Днепра,

но дальше вряд ли. Дальше камнем, как Муму.

А ты сиди, глотай бурбон, года вини

за серебро, что истончилось у виска,

за сонный разум, не наживший своего.

На подоконниках, ссутулившись слегка,

сидят коты, и гармоничней, чем они,

нет в этом мире никого и ничего.

В большой трилогии пошёл последний том,

на перспективу наплывает душный смог.

Уже не сбудется, о чем мечталось встарь…

Когда б судьбу я попросить о чём-то мог:

реинкарнация, позволь мне стать котом,

в котором время застывает, как янтарь.

Иллюзии

Ты понимаешь, милая Аннетт:

в бутылках навсегда остались джинны.

Расшатаны, как старые пружины,

иллюзии, без коих жизни нет.

Уходят в небо снежные вершины,

а мы остались на земле, Аннетт.

Ты понимаешь, милая Жаклин:

факир был пьян, и фокус вышел плохо.

Безумная, как Норман Бэйтс у Блоха,

глянь, до мышей дотрахалась эпоха,

и — комом первый и последний блин.

Мы временем отвергнуты, Жаклин.

Для нас остались, милая Дениз,

массовочные роли в эпизоде…

И вышел воздух из моих просодий,

и все дороги навострились вниз.

Давай поноем, это нынче в моде.

Поплачемся в жилеточки, Дениз.

Обманемся опять, мой друг Полин,

твой кринолин — не пошло, а шикарно.

Oбманываться — это наша карма.

Закрой глаза. Закрой глаза, Полин…

Трещат дрова в каморке папы Карло.

Пылает нарисованный камин.

Межконтинентальное

Мой приятель, любивший попкорн и «Kill Bill»,

говорил мне, что села его батарейка.

Оттого он на всё отрезвлённо забил

и уехал в страну побеждённого рейха.

Лет за пять наплодил он детей ораву

с уроженкою Гамбурга, либэ фрау.

Мой приятель ещё не брюзглив и не стар,

любит лыжи и русскую литературу,

и на Джаве кодирует, как суперстар,

в чем намного гурее любого из гуру.

У него фазенда плющом увита,

и повсюду символы дойче вита.

Мне приятель звонит до сих пор иногда —

перед ужином, чтобы остыло жаркое.

На вопрос же: «Ты счастлив?» ответствует: «Да» —

и уводит беседу на что-то другое:

например, о том, как достали ливни,

и о курсе евро к рублю и гривне.

Мой приятель и в стужу звонит мне, и в зной —

вот и нет германий и нет америк.

Телефон безрассудной тугою волной,

как китов, выбрасывает на берег

под скалу, на пляжное изголовье