Небрежная любовь — страница 1 из 8

Владимир ПирожниковНебрежная любовь

Прощай, Америка!

Нас так долго учили

Любить твои запретные плоды...

Из репертуара рок-группы «Наутилус»

Утрами сквозь мутные от изморози стекла окон просачивался скучный рассеянный свет, и, просыпаясь, он слышал хруст снега на улице, звук чрезвычайно острый и отчетливый, будто кто-то мял целлофан. Декабрь стоял злой, морозный и на редкость малоснежный. Снег, покрывавший улицы большого индустриального города, был стар, тонок, некрасив и неопрятен. Темными сажистыми пластами лежал он еще с октября, и по нему ездили и ходили не меньше двух месяцев. Утрами его посыпала игольчатая сухая пыль, искристая и звонкая, но днем ее быстро затаптывали, смешивали с сажей, окурками, шлаком, обрывками газет — и к полудню сквозь легкую ночную косметику начинал проглядывать все тот же грязный, дышащий бензиновым перегаром, усталый лик городской зимы. Весь день однообразно, резко и как-то неуместно ярко сияло солнце, и в его неподвижном утомительном блеске все было постыло, скучно, серо: и неприятная оголенность крыш, и мутные, словно бока немытых стаканов, стены прозрачных кафе, и стаи потрепанных голубей, пачкающих карнизы... Все, по чему в течение дня скользил взгляд, создавало ощущение чего-то болезненно затянувшегося и тоскливого, как долгий, переносимый на ногах грипп. Облегчение приходило лишь к вечеру, когда солнце опускалось к городской черте, глядело в улицы сбоку и, багровея и задыхаясь в пепельно-сизых и розовых полосах безжизненного тумана, тяжело заваливалось за горизонт.

На репетицию он шел уже в сумерках, и особенно ненавистны ему были чугунные столбы с фонарями, стоящие возле клуба, — холодные, мощные, тупые, отделанные тяжелым официальным литьем; вечерами столбы эти так же тупо и ярко освещали темный снег и щиты с афишами, с которых грустно глядели звезды эстрады и кино — все с подрисованными усами, бородами и прочими подробностями. И уже совсем никакого облегчения не было, если на репетицию приходила она — маленькая, хорошенькая, всегда радостная... Придя, бросала на рояль шубку, садилась в кресло, закуривала, коротко выпуская дым яркими и свежими, как после липких леденцов, губами, и оживленно и бодро оглядывалась, словно в цирке.

Он смотрел на нее и снова начинал ненавидеть. Его злило, что здесь, среди студентов, которые все были старше ее, она не только не скрывала своих семнадцати с половиной лет, но, наоборот, кокетничала этим и намеренно вела себя как ребенок, будто бы не понимающий и не замечающий двусмысленности некоторых своих поступков и речей. Он не верил в такую наивность и мучительно страдал пз-за того, что она (как он ни противился этой мысли), видимо, все-таки была из тех молоденьких, но интуитивно опытных девушек, в которых первозданная прелесть каким-то роковым образом соединена с неуловимой долей испорченности. Может быть, он был чересчур строг и относился к ней слишком серьезно. Ей же просто хотелось, чтобы в соответствии с правилами придуманной ею игры в ней видели «такую киску», хорошенькую девочку — немного взбалмошную, слегка избалованную, заласканную, но очень милую. Она и в самом деле играла, но играла очень хорошо, со вкусом, не выдавая игру за нечто большее. Если она говорила, например, серьезные вещи, это было так забавно, как забавен бывает ребенок, старательно рассказывающий стих, когда его вместо того, чтобы слушать, хочется схватить в охапку и расцеловать, — так же и собеседники ее часто не могли скрыть насмешливого умиления, и она, чувствуя это, притворно сердилась, переставала говорить, надувала губки, как бы досадуя: что вы постоянно смеетесь? — но и сама в конце концов не могла не рассмеяться, как шаловливый и хорошенький ребенок, который знает, что все, что бы он ни делал, будет умилять взрослых. И действительно: что бы она ни позволяла себе в этой маленькой мужской компании — и глупые капризы, и упрямство, и рискованные выходки — все было мило, всем нравилось и всеми признавалось за нею. Она не стыдилась при всех целоваться с кем попало, если у нее было на то настроение, а после не стеснялась измятого платья, горящего лица, распухших губ — была весела, оживлена, болтлива, и потому походила на девочку, в отсутствие родителей объевшуюся варенья, которую можно было отшлепать, но никак не презирать.

Все это он понимал, но не мог отрешиться от ощущения недозволенности и нечистоты таких будто бы невинных шалостей, и существование их еще более усиливало чувство нездоровости и неустроенности всей его жизни, тоскливо и однообразно тянущейся в холоде и мраке этой долгой, мучительной зимы...


Впрочем, может, не так уж она была и тосклива; были же, наверное, и сырые туманные оттепели, когда жирной расплавленной ваксой блестели на дорогах пятна мазута, когда трамвайные рельсы мягко обрастали с боков бархатистой плесенью сажи, и вся переполненная людьми и машинами улица двигалась как-то неровню, вкось, боком — неуверенными ногами, на ненадежных тормозах... Да, он вспоминал иногда себя спокойным, равнодушным, в полурасстегнутом пальто; но все-таки в целом та зима помнилась ему нескончаемым морозом, каменно-твердой голой землей, жестоким ветром, секущим лицо не снегом, а песком и пылью. (Если закрыть глаза, то дребезжание, звон и лязг проходящего вплотную трамвая казались визгом огромной циркульной пилы, острая зубчатка которой вспарывает землю, разбрасывая вокруг себя каменные опилки...)


Та зима помнилась ему едкой вонью холодного, насквозь промерзшего автобуса, который простоял на морозе целый день и поздним вечером, когда водитель прогревал мотор, весь окутывался синими ядовитыми облаками выхлопных газов, подсвечиваемых снизу красным светом задних огней. Таким же густо-красным, почти черным был вермут, который они, хохоча и толкаясь, пили из одного стакана, наполняемого в свете фар, и такими же ярко-черными и подвижными, как две ящерицы, были ее смеющиеся губы на белом, залитом светом лице. Он помнил: однажды, когда, наконец, погрузились и поехали, и в тряской полутьме началась обычная кутерьма — шаловливая борьба, сдавленные смешки, объятия, нечаянные поцелуи, и откуда-то из мрака к нему внезапно придвинулось ее оживленное, возбужденное игрой лицо, он с такой ненавистью глянул в него, прошипев что-то злое сквозь стиснутые зубы, что она даже не оскорбилась, не обиделась, а просто испугалась — так пугаются, когда обнаруживают, что кто-то из участников шумной компании мертв.


Зачем, зачем приходила она в этот подвал? — спрашивал он себя. И порой ответ казался ему очевидным. Не затем ли, чтобы, спускаясь по темной узкой лестнице, попадать в низкий пыльный зал, где среди голых бетонных стен в черном и алом бархате футляров сверкающими слитками драгоценностей открывались музыкальные инструменты, и свет ламп жарко вспыхивал в их желто-самоварных раструбах, роскошно дробясь и переливаясь в бесчисленных кнопках и клапанах, хромированной оправе мундштуков? Не затем ли, чтобы окунаться в сумасшедший стук и грохот «горячего джаза», когда казалось, что не с пластинки, а где-то здесь, рядом, прямо вам в лицо выдувает из своей трубы невозможное верхнее «си» толстый потный негр Армстронг, и его остекленевшие выпученные глаза — глаза доброй старой жабы — в безумном озарении видят конец света, дрожащие цветные картинки Апокалипсиса, пляшущие прямо на кончике трубы? Где еще она могла услышать, как после сатанински тонкого визга этой трубы грубо и хрипло рявкает саксофон Чарльза Паркера и, прижимая инструмент к животу, Паркер выходит вперед на раскоряченных ножках, целуя и посасывая толстый эбонитовый мундштук и перебирая пальцами где-то внизу, у пояса, будто его мутит, а саксофон, кажется, только усиливает, резонирует это грандиозное фальстафовское клокотание паркеровского живота и вот уже начинает ритмично, порция за порцией, выплевывать в публику внутренности Паркера, пьяный сок его яростно бурлящей утробы, смешанный с потом, кровью, слюной и семенем... А потом к роялю выходит высокий слепой негр Рей Чарльз. В блестящем бриллиантовом пиджаке с черными бархатными отворотами, в огромных темных очках, с застывшей улыбкой идиота на лошадином лице, он похож на сумасшедшего мага, внезапно забывшего порядок произнесения своих жутких заклинаний. Ощупью сев перед роялем, он с тем же радостно-неподвижным оскалом крупных зубов глядит куда-то в сторону, сладострастно прислушиваясь к хаосу в себе, и вдруг, растопырив пальцы, разом ударяет ими в белое тесто клавишей. Вырвав из них короткий аккорд, он с гримасой печали и ужаса отдергивает руки и, привскочив на табурете, успевает выкрикнуть в этот миг первую фразу своего нервно-взвинченного, рыдающего блюза. Потом он смеется и плачет, стонет и бьется в судорогах, молотя рояль кулаками, разминая его застывшие углы, пиная его и бесстрашно ударяя головой в самую пасть, будто рояль и впрямь вырезан из того тяжелого плотного мрака, который рано или поздно должен поглотить человека навсегда...


Трудно даже представить, как давно это все было — в ту еще, доэлектронную эпоху, на заре культуры и цивилизации, когда игра на саксофоне совсем недавно перестала считаться хулиганством, а слово «джаз» — ругательством. Но все-таки каменный век миновал окончательно и бесповоротно, унеся в прошлое борьбу с узкими брюками, рок-н-роллом и прочую социальную проблематику эпохи стиляг. Когда он учился в шестом классе, стиляги еще были, и однажды они с товарищем сообщили друг другу, что обязательно станут стилягами. Им очень хотелось носить узкие брюки и «лабать джаз», хотя они и не вполне точно представляли себе, как именно его лабают. Зато об этом хорошо говорилось в песне:

«О Сан-Луи город стильных дам но и Москва не уступит вам. Изба-читальня сто второй этаж там шайка негров лабает джаз».

Увы, когда он заканчивал школу, стиляги уже исчезли, словно загадочное племя индейцев майя, оставив после себя несколько ходовых слов — как бы монументов, значение которых потомкам еще предстояло расшифровать. Зато наступила заря новой эры, в свете которой всем вдруг стало ясно, что джаз — музыка в чем-то народная, что играть и, наверное, даже лабать ее можно. К этому времени он окончательно созрел для ответственного заявления, грозившего крупными неприятностями: он сказал матери, что бросает виолончель, на которой пять лет пиликал в музыкальной школе, и