Слово «прямой» в русской речи издревле означало «честный», «ясный», «праведный», «народный». Потому выдающийся поэт Николай Языков в стихотворении, которое единственное, по свидетельству Гоголя, заставило Пушкина плакать, Пушкина, который говорил о себе: «Суровый славянин, я слез не проливал, но понимаю их», — в этом стихотворении-песне о судьбе Москвы и России в 1812 году назвал Отечественную войну «пряморусской войной».
Война с фашизмом в еще большей степени стала Пряморусской войной, ибо «союз нерушимый республик свободных» возглавил русский народ по праву святой жертвенности: среди всех павших «за други своя» в этой войне две трети были дети России.
Тот же Батюшков, которого нет в детской «Родной речи», а вместо него пестициды застойной поры, говорил, как бы открывая тайну Жуковской поступи: «Ничто не дает такой силы уму, сердцу, душе, как беспрестанная честность» — и добавлял: «Честность есть прямая линия». Стало быть, Жуков был храбрее, умнее и добрее соперников потому, что был честнее их всех.
На Параде Победы незримо присутствовали все павшие в битвах и все поколения погибших за Россию. Жуков был не одинок, перед ним были сводные полки его братьев по оружию. На трибунах молодые наркомы Победы — Дмитрий Устинов, Вячеслав Малышев, Борис Ванников, Петр Паршин. Рядом дружина пытливых изобретателей — на поле брани русский ум не уступил германскому гению — творцы оружия Духовы, Дегтяревы, Шпитальные, Федоровы, Грабины, Токаревы, Туполевы, Лавочкины, Котины, и из них ведь не один только Ильюшин — тринадцатый ребенок в крестьянской семье, почти все они «деревенщики», такие же крестьянские дети, как две трети офицеров русской армии 1917 года. Нынешний заместитель Министра обороны Иван Третьяк, Герой Советского Союза, Герой Социалистического Труда, пожалуй, единственный из кадровых военных, удостоившийся во время войны назначения немцами награды за его голову, пишет, что в Сибирской дивизии, где он, кстати, двадцатилетним командовал полком, сибиряки-гвардейцы называли друг друга не иначе как крестьяне. Нередко можно было услышать: «Тяжело сегодня будет нашим крестьянам». Но самым крылатым и самым любимым выражением сибиряков было: «Крестьяне могут все!»
Об этом и поведал миру «деревенщик» Георгий Жуков, принимая парад крестьян, которые поистине «могут все!»
После Парада победители собрались в сердце Кремля — в Георгиевском зале, хранящем память о воинах России. Там на торжественном обеде в честь победителей Сталии скажет тост, который как бы замкнет целую эпоху репрессий и перманентных стригольников и признает, что война провела историческую «смену караула». В Кремле собрались правнуки тех, кто его построил и семьсот лет оборонял. Не знаю тостов, полных большего исторического смысла, ибо начинал Сталин свою карьеру, вовсе не имея в виду тот тост.
Вот этот знаменитый тост, заключительные слова которого в восторге, не веря их звуку, передавали друг другу, как благовест, простые люди всей России. Я помню это с детства.
«...Я хотел бы подпить тост за здоровье нашего советского народа и, прежде всего, русского народа.
Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание, как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он — руководящий народ, по и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.
У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941—1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала, потому что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества — фашизмом.
Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!
За здоровье русского народа!»
Должен сказать, что в устах Кобы слова «своего правительства», «доверие русского народа» звучат так кощунственно, что нет сил почти, чтобы не выругаться. Но здесь надо сдерживаться. Не из почтения к Сталину, а из благодарности к русскому народу, который даже его заставил уважать себя. Я не буду здесь говорить о нем то, что он заслуживает. Сама речь его, несмотря на вынужденную его признательность народу, спасшему его шкуру, которая ему дорога была не менее, чем Троцкому, — в каждом слове звучит негрузинское, кстати, скрытое лукавство, ибо он был вместе со своим другом-врагом Троцким чем-то абсолютно противоположным понятию «прямой». Не будем больше о Джугашвили из уважения к государству, возглавлять которое его поставила история. Они, гулаговцы, возненавидели его не столько за репрессии, сколько за то, что он оказался умнее и хитрее их всех, вместе взятых, а самое главное — за то, что он заставлял их уничтожать друг друга, и при этом даже не кончив университета, как Бухарин и прочие обладатели собраний сочинений. Троцкий хоть и был палач, но с опереточной ущербностью: открытый «роллс-ройс», кожаная куртка и галифе, сам маленький, суетливый и в пепспе. Такой же маленький, как и Коба. Подражали в одежде самым тогда отчаянным и интеллигентным храбрецам-авиаторам. Коба никому не подражал. Стихи писал в юности. Сам Чавчавадзе его юношеские стихи поместил не куда-нибудь, а в грузинскую национальную святыню— «Дэдаэна», по-нашему букварь. От этого особенно жутко — Коба не был, как они, оратором, но победил соперников, однако, не только безжалостной затаенностью, по и тем, что абсолютно не ведал одного обычного человеческого качества — ни одному человеку на свете не удалось увидеть в желтых глазах Кобы сомнения. Он знал своих соратников, они были из того же исчадия, что и он. Все, как один, малорослые, все беспокойно настроенные на одну алчную извилину-доминанту — как бы присосаться к власти. Почти все с лжефамилиями-псевдонимами. Малейшее сомнение или чувствительность — и гулаговцы тут же перевоспитают в затылок. Жуков через правду и подвиг сумел подняться над всеми ими.
Русское общество столетиями жило идеалом Ильи Муромца, когда его давно не было. Ильи Муромца, восьмисотлетие со дня смерти которого не отметили в 1988 году ни одна газета и журнал страны. Даже Илья Муромец, по нынешним понятиям начальник погранзаставы, не первый русский офицер. Так глубоки корни армии. Вот кто исторически пришел на смену гулаговцам и кто возродил вновь русский офицерский корпус.
И «афганцы», и юные моряки из Адмиралтейства — словом, все «лицейские», ермоловцы, поэты — все возвращались из армии, школы, клубов, походов обратно к родному очагу, в самое таинственное, самое непостижимо глубокое, самое мудрое из того, что создано человеком на Земле. Нет счастья выше, чем возвратиться в родной дом. «Чти отца и матерь свою и будешь долголетен на земле». Никакая творческая работа на свете и прочие научные и производственные радости не сравнятся с теплотой, радостью и творчеством семейного круга. Все пути ведут домой. Нет благодарней деятельности, чем вить гнездо, сажать сад, растить детей. Говорят, осознать свою боль дает надежда на избавление от нее.
«Сейчас идет не разоблачение репрессий, а какое-то бульварно-газетное смакование их с приписыванием всех грехов, своих и чужих, одному «вождю отпущения». Нет в большинстве статей и тени боли. Все бегут поразить друг друга новой бухгалтерией цифр. Жертвы переведены в бесноватую отвлеченность цифирии. Счет идёт по простреленным затылкам. В этом всем скрытая, по существу, пропаганда насилия, и ей должен быть положен конец. Дети без иммунитета вырастают в повой газетножурнальной кровавой пене. Вот и «Правда» написала, что в коллективизацию репрессировано один миллион семей. Наконец-то коснулись главного слова — семья. Представляете, что миллион семей — это приличное европейское государство, с детишками, стариками, отцами и матерями.
На четвертом курсе восточного факультета я волею случая стал начальником лагеря детдомовцев на Карельском перешейке и оказался один перед восьмьюдесятью воспитанниками без вожатых, завхозов, худруков и прочих штатов. Один во всех лицах. Я попросил и в первую неделю мне привезли «Педагогическую поэму» Макаренко. Прошло с тех пор много лет, но ощущение ужаса осталось. Быть может, то было еще глубокое влияние древних преданий и среды староверов, в которой я вырос, где люди сохранили еще эсхатологическое сознание. Я никому не говорил о своем впечатлении, чтобы не шокировать одномерное сознание оптимистов. Но, думал я про себя, у Макаренко были беспризорники, и у меня — сироты. Как можно написать бравурную книгу о юношах, ни разу до этого не рассказав им, этим несчастным, о преданиях отцов, об истоках, о почве? Они ведь не только без отца и матери, а горя сильнее сиротства нет, но они еще в колонии за колючей проволокой. И, не рассказав им историю родной земли, не дав культуры, приохотить к станку и конвейеру, и все это с придуманным самоуправлением, которого в природе нет, ибо есть только соуправление, Платонов назвал бы это «педагогическим котлованом». Отнять, убить отцов ночью под вой заведенных моторов грузовиков, потом детей — в колонию, и все это превратить в поэму, и все с фальшивым энтузиазмом, где столько же подлинности, сколько ее в тарахтенье мотора в гараже. Это тарахтенье энтузиазма, чтобы скрыть убитые семьи этих детей.
Макаренко очень нравилось трудовое воспитание с обрезанной памятью. У него и сейчас полно бездушных последователей, которые хотят, чтоб их дети учились в университете, а другие в жизнерадостной казарме «вкалывали» в ремеслухе или ПТУ. Трудовое воспитание — это все то же тарахтенье грузовика. Это же тарахтенье слышится в оглупляющем вое рока. Я отложил эту стра