й не особенно хотелось занимать. Да, она явно не станет в нем последней.
Ирида открыла дверь и посторонилась, чтобы пропустить их.
Внизу Марк спросил голубые апартаменты. Они оказались роскошны, пожалуй даже экстравагантны. Фабьена изумленно обернулась. Она увидела, как Марк дал Ириде крупную купюру и погладил ее по бедру, по животу, по груди. Это был такой же привычный жест, как и чаевые. Глаза горничной на миг засверкали — тут были и сладостные обещания, и вызов, и отсветы тайных поражений. Как пейзаж после дождя, подумала Фабьена.
Она прошла через великолепную гостиную, шедевр стиля «ретро». Остановилась на пороге спальни. И вдруг ахнула, вернее, у нее вырвался какой-то нечленораздельный звук. Похожий на детский вопль восторга. Уэ! Или что-то в этом роде, протяжный, почти дикарский.
Вместо стен были сплошные зеркала. Они с Марком отражались везде, до бесконечности.
Фабьена швырнула сумочку и пальто на кресло, сбросила туфли, отправив их в угол. Дернула молнию, юбка упала на пол. Она переступила через нее, шагнув вперед. Грациозным движением, смягчавшим вольность ее поступка, стянула кашемировый пуловер. Без лифчика, с чуть загорелой крепкой грудью, она стояла теперь в одних жемчужно-серых вышитых трусиках, несомненно из магазина «Саббиа Бьянка», и чулках на внутренней резинке, черных и блестящих — цвета звездной ночи.
Она смотрела на себя в зеркала, двигаясь перед тысячью двойников, повторявших каждый ее жест. Потом, опустив руки, повернулась к Марку.
Вот я, как бы говорила она, выступая из толпы отражений, словно сама была одним из них. Фабьена ненавидела первые минуты, их фальшь, их ханжеский ритуал и словесные игры, когда старательно обходят единственное, что надо высказать, — желание.
Она ненавидела первые жесты осмелевших мужчин, когда они не решаются осмелеть до конца и от этой нерешительности все их прикосновения превращаются в какое-то непристойное щупание, рискующее убить желание, спугнуть его стихийную, хрупкую власть. Чтобы положить конец этому мужскому жеманству, она сама делала иногда первый шаг, недвусмысленный и откровенный, даже посреди какого-нибудь умного разговора о Витгенштейне. Не боясь, что ее сочтут доступной, нимфоманкой, давалкой или наградят еще каким-нибудь лестным определением, на которые так щедры мужчины, когда женщины осмеливаются вступить на их территорию и повести себя как они, на манер охотников и завоевателей, четко зная, чего они хотят. И добиваясь этого.
Вот я, как бы говорила она.
Марк подошел к Фабьене. Глаза его блестели.
— «Black illusion»[14], — сказала Фабьена, раскрывая объятия.
Говоря по-английски, она словно брала свои слова в кавычки.
— Это название марки моих чулок, — добавила она. — По-моему, как раз к месту!
Потом она стала искать регулятор, чтобы уменьшить освещение. Оттого что она была почти нагая, походка ее казалась еще более танцующей — праздник для взгляда и души.
Наконец она нашла то, что искала, свет стал мягче, наполнился голубыми тенями. Многократно повторенный зеркалами, ее силуэт утратил четкость и приобрел таинственную глубину.
Марка внезапно охватила какая-то неуверенность, даже грусть. Могла ли Фабьена предположить, что ее красота показалась ему вдруг недоступной? Она подошла к нему.
Волна нахлынула, подхватила их, повлекла за собой.
Они покатились по кровати, то отстраняясь друг от друга и замирая, как раненые животные, от нестерпимого наслаждения, то снова возвращаясь друг к другу, хватаясь вслепую за любой спасительный выступ, находя на ощупь все, что мог предоставить другой: лодыжки, бедра, изгибы талии, впадины ключиц, грудь, заполнявшую его жадную и нежную ладонь, его плоть, чья растаявшая сила еще пылала в ее теле.
Время шло.
Они шептали старые как мир слова, не боясь их банальности, слова, в которых не было ни тщеславия, ни собственничества, ни рисовки, невинные, как первородный грех, рожденные братством любви.
Время шло в перешептываниях.
Они лежали голые, выброшенные волной на белизну огромной смятой постели, все еще трепещущие.
— У меня был миг, когда я тебя почти ненавидела, — сказала Фабьена.
Рука Марка скользнула по контуру ее тела от пальцев ног до мочки уха, до голубоватых прожилок виска.
— Я почувствовал, — ответил он. — Меня это подхлестнуло.
Она изумленно посмотрела на него. С каким-то вдруг беспокойством.
— Перед тем как ты дала себе волю, разрешила себе расслабиться, я правда чувствовал в тебе какой-то протест.
— Ты и это уловил? — недоверчиво спросила Фабьена.
Ты понял не только мое тело, подумала она, его радости, его ненасытность, ритм его наслаждения, которое ты сумел отыскать очень далеко, у самых истоков, но ты понял и мой протест? Угадал, что я готова была отвергнуть это наслаждение, когда оно было уже близко?
Он сделал извиняющийся жест.
— Ничто так не увлекает меня, как тайны женской души! — сказал он смеясь. — Именно души… У тела нет тайн. Только секреты. Рефлексы, маленькие хитрости… Тело требует лишь терпения, больше ничего… А душа — интуиции…
— А любовь, черт побери? — перебила его Фабьена, тоже как бы не всерьез, смеясь.
Он перевернул ее на живот и погладил по спине, по бедрам.
— Без любви невозможно вообще ничто. Даже жестокость… Какой интерес унижать или мучить человека, которого не любишь или не любил прежде?
У нее дрожь пробежала по спине — и от его слов, и от его прикосновений.
Он попросил ее не снимать чулки. Они по контрасту подчеркивали белизну кожи.
— Говорят, женщина — это будущее мужчины, — сказал он весело. — А может быть, это будущее иллюзии? Черной иллюзии?
Она застонала от его ласки.
— Или иллюзия будущего? — пробормотала Фабьена.
Он сзади обнял ее, и она впилась зубами в подушку.
Ровно в восемь позвонили в дверь. Телеграмма от Марка, наконец-то.
Фабьена засмеялась от радости и натянула черную котоновую майку, доходившую ей чуть ли не до колен. Отлично, подумала она, я становлюсь похожа на шлюху из номеров.
На площадке стояли двое.
Молодой почтальон, как всегда. И Пьер Кенуа, главный фотограф «Аксьон». Они не разговаривали и даже не смотрели друг на друга.
Зато оба смотрели на Фабьену во все глаза.
Фабьена взяла телеграмму, дала почтальону заранее приготовленные десять франков. Парень ушел, игриво крикнув: «До завтра, мадемуазель!»
Теперь перед ней стоял один Пьер Кенуа.
Под мышкой он держал кипу газет. Он подобрал их на коврике перед дверью Фабьены. Каждый день продавец газет с бульвара Сен-Жермен, из киоска напротив книжного магазина «Ла Юн», клал к ее двери целую пачку. Французскую «Либерасьон», испанскую «Пайс», немецкую «Франкфуртер альгемайне», итальянскую «Република» и две на английском — «Дейли телеграф» и «Нью-Йорк геральд трибюн».
— Слушай, неужели ты все это читаешь? — спросил Пьер, протягивая ей газеты.
Он по-прежнему не сводил с Фабьены глаз.
— Кстати, в «Либер» сегодня есть что почитать! Под видом информации о СПИДе они опубликовали полный каталог поз и видов любви. Например, ты знаешь, что такое cunnilingus?
— Ты явился с утра пораньше, чтобы говорить непристойности? — рассердилась Фабьена.
Он действительно вывел ее из себя.
Ей хотелось поскорее остаться одной и прочесть телеграмму от Марка. А потом перечитать их все вместе, подряд.
Кенуа мгновенно сменил тон.
— Извини, — сказал он. — У меня серьезный разговор. Но я тебя увидел и забалдел… Ты страшно возбуждающе действуешь на мужчин, тебе это известно?
Он положил ей руку на плечо, как доброму приятелю, своему парню, что должно было рассеять всякую двусмысленность.
За все время ее работы в «Аксьон» между ней и Пьером никогда никакой двусмысленности не возникало. У них были хорошие отношения, вполне дружеские, даже теплые, но без всякой сексуальной подоплеки, которая, парадоксальным образом, и считается двусмысленной. Хотя, казалось бы, что может быть естественнее! Но, с другой стороны, возможно, это и верно. Ведь нет ничего более волнующего, капризного, непостижимого — двусмысленного, в сущности, — чем секс, от которого зависит не только физическое выживание человечества, но и жизнь его воображения, культуры.
— Серьезный? — переспросила Фабьена. — Тогда заходи!
Она усадила его в большой комнате, а сама пошла одеваться.
Оба окна здесь выходили на улицу Аббатства, прямо на аркбутаны церкви Сен-Жермен-де-Пре. Фабьена снимала квартиру у очаровательного старикана, которому принадлежала половина дома на углу улицы Фюрстенберг. Одновременно он был обладателем самой роскошной библиотеки иллюстрированных книг и оригинальных изданий, какую Фабьена когда-либо видела. Он вообще-то собирался продавать эту двухкомнатную квартиру в чердачном этаже, чтобы купить рукописное собрание эротических стихов Валери, но Фабьена так обворожила его, что он сдал ей эту квартиру по совершенно несуразной для столь престижного района цене. Однако рукописи Валери он все-таки купил: этот пожилой господин был отнюдь не беден.
Фабьена вернулась в комнату, неся кофе. На ней была юбка и свитер с высоким воротом.
— Ну что, так лучше? — спросила она. — Я тебя больше не возбуждаю?
Пьер счел, что она слегка перегибает палку, играет с огнем. Но, в конце концов, это был честный выпад. И он засмеялся вместе с ней.
Год назад Фабьена Дюбрей пришла в редакцию «Аксьон». Ее принял один из секретарей, она показалась ему неглупой. И вдобавок красивой, что тоже всегда приятно. Он препроводил ее прямо к главному. «Почему вы хотите заниматься журналистикой?» — спросил ее Жюльен Сергэ, просмотрев анкету, которую положил перед ним секретарь. Она начала объяснять — ясно, живо, убедительно, ровно с той долей непринужденности, которая была уместна. Жюльену понравилось, как она говорит. Без дурацких модных словечек, без молодежного стеба, очень естественно, интеллигентно. «Вы действительно агреже