Нечаев вернулся — страница 34 из 56

ет. Им предстояло перехватить машину какого-то курьера-мафиози, по слухам, перевозившего в Швейцарию значительные суммы для отмывки; речь шла, как полагали, о многих сотнях миллионов лир. В конечном счете операцию отменили, но он был вынужден провести с этой мразью несколько дней.

В первый же вечер, поглощая макароны, те типы из «Красных бригад» смотрели телерепортаж о матче на кубок Европы, где играл любимый клуб Карпани, миланский «Интер». А после не упустили ни одного из сообщений о матче, в котором их клуб вышел победителем. Замедленный показ голевых ситуаций, удачные и неудачные моменты игры, интервью футболистов и тренера. При каждом удобном случае вся эта братия отпускала одни и те же комментарии, издавала одни и те же воинственные кличи и изрыгала, не изменяя даже порядка слов, однотипные ругательства по поводу британского судьи. А на следующий день Карпани скупил все газеты, спортивные и прочие, чтобы снова и снова перечитывать вслух отчеты, не пропуская ни публицистических красот, ни узкоспециального спортивного жаргона.

Три дня они жрали макароны, талдычили про победу «Интера» и сравнивали недостатки и преимущества того оружия, которым обычно пользовались на задании. Даниелю стало казаться, что он вот-вот свихнется.

Но в «Красных бригадах» все такие. С одной стороны — стратегический штаб движения, состоявший из интеллектуалов, говоривших на особенном наречии, где сочетались громокипящая высокопарность итальянского политического жаргона и теоретическая жвачка марксистско-ленинского учения, витавшего в заоблачных высотах отвлеченного умствования. А с другой — в основном стадо заблудших люмпенов, бывших роботов конвейерных цехов, презиравших все социальные узы и превратившихся в стахановцев от убийства и террора. С обеих сторон — одинаковое безумие, хотя и симметрично разведенное по полюсам.

Даниель Лорансон проглотил последний стаканчик водки, понемногу чайной ложечкой добирая остатки икры, и вновь почувствовал себя готовым выйти на охоту.


— Ты был там? — ревел Давид Зильберберг, отец Эли. — Ты ходил на похороны этого предателя? Позволил себе красоваться среди всех этих ренегатов? Куда ты суешь свой нос? Ни Сопротивление, ни Партия тебя касаться не должны!

Давид Зильберберг был вне себя. Казалось, он вот-вот испепелит своего отпрыска взглядом.

Эли не выдержал. Он тоже перешел на крик.

— С ренегатами? Скажешь тоже! От кого это отреклись Макс и Морис? Только от ваших глупостей и гнусностей! А твой Сталин — преступник, идол, сеящий смерть! Они отреклись от смерти, и правильно сделали!

Короче, сцепились крепко. Наговорили друг другу массу оскорбительных вещей. Наконец выдохлись и умолкли. Потянулись минуты безнадежного молчания и усталой отчужденности. Они доедали обед, не говоря ни слова, перед телевизором, продолжавшим показывать тринадцатичасовые новости.

Часом ранее, когда комиссар ушел из квартиры Эли Зильберберга, предварительно позвонив по телефону («Отыскалась дочь Сапаты, — сообщил он кому-то. — Ей необходимо кое-что мне передать: она сегодня утром виделась с отцом!»), Эли снова бросился на площадь Победы, в редакцию «Аксьон».

Но Фабьены Дюбрей там не оказалось. Ему сказали, что она утром заходила, куда-то звонила и снова ушла. Нет, никакой записки для него не оставлено.

Он все же побродил по кабинетам, заговаривая то с одним, то с другим. Наконец, устав дожидаться, вышел вон.

От площади Победы он удалялся по весьма замысловатому маршруту. Резко заворачивал в подвернувшиеся переулки, возвращался вспять, застывал на несколько минут у первой попавшейся витрины.

В общем, обычные трюки, чтобы проверить, нет ли за тобой хвоста.

Наконец он убедился, что слежки нет, и зашагал в сторону Сены, намереваясь перейти на тот берег по Понт-о-Шанж и подняться к Пантеону, где жил Марк Лилиенталь («Ладно, ладно, Лалуа, если тебе так угодно!» — мысленно произнес он, обращаясь к своему приятелю.) Ему хотелось узнать точную дату его возвращения. Перекинуться двумя-тремя словами с Беатрис. Поговорить с этой чертовкой — всегда удовольствие.

И вдруг, пересекая Чрево Парижа — совершенно развороченный после сноса Центрального рынка квартал, — он ненароком очутился на углу улицы Прувер. Его отец, Давид Зильберберг, занимал здесь малюсенькую двухкомнатную квартирку под самой крышей — «жилье в стиле бикини», говаривал он, ухмыляясь, — где обретался после того, как ушел от матери Эли, Каролы Блюмштейн.

Эли застыл на месте, посмотрел на часы и понял что близится обеденное время. Наверняка его папаша сидит у себя и поглощает в одиночестве свое пойло слушая «Новости». В это утро он часто вспоминал об отце. Из-за Ройтмана, которого сегодня хоронили. Из-за крашенного суриком длинноствольного смит-вессона. Быстрым шагом он свернул на улицу Прувер, взбежал на шестой этаж и позвонил.

— Что-то с Каролой?

Открыв дверь и увидев сына, Давид Зильберберг побледнел. Когда он задавал вопрос, его голос слегка дрожал.

Эли отрицательно покачал головой.

— Да нет, что ты! Она себя чувствует как всегда — ни хуже ни лучше.

— Тогда зачем пришел? — удивился отец.

— Так просто, — улыбнулся Эли. — Проходил мимо, ни о чем таком не думая, а тут взглянул на название улицы, оказалось, твоя…

Отец все еще топтался у порога, не приглашая войти.

— … И сказал себе, — подхватил он, — посмотрим-ка, что там поделывает старый шмок!

— Ну, не совсем так, — промямлил Эли, которому вдруг очень захотелось повернуться и уйти.

— Древнее ископаемое, замшелый сталинист, ржавый осколок Коминтерна, в общем, старый дурозвон! Угадал?

И Давид Зильберберг разразился громогласным хохотом.

— Ну, входи же! Я в отличной форме. И у нас попутный ветер в парусах!

Эли понадобилось какое-то время, чтобы сообразить, о чем толкует отец. И о ком.

А, конечно, его всегдашнее «мы»… «Мы» — это массы, народ, большевики, Революция, история на марше, СССР, светлое будущее!

Неужели у «них» действительно попутный ветер в парусах?

Ему захотелось оспорить отцовские слова, ввязаться в обычную игру.

— Так в парусах или в заднице? — ехидно переспросил он. — Если судить по тому, что сейчас творится в ФКП…

Они вошли в комнату, которая служила одновременно кухней и гостиной. Беззвучно светился экран телевизора, включенного в ожидании новостей. Радио, напротив, настроенное на какую-то местную станцию, орало во всю мочь. На уголке стола было расчищено местечко для трапезы, ради этого пришлось отодвинуть стопки газет и журналов, грязные тарелки, книги, полные пепельницы.

— Так что творится в ФКП? — заносчиво вопросил Давид Зильберберг.

Он покрутил ручку радиоприемника, уменьшив громкость, и обернулся к сыну.

— Ну да, мы приструнили кое-кого из ликвидаторов, жалких типов, слишком привыкших к буржуазному комфорту министерских кабинетов! Что с того?

Эли пришел отнюдь не затем, чтобы спорить о политике ФКП. Он забрел сюда в минуту душевной растерянности, поддавшись подспудному желанию — или сердечному порыву — повидать отца. Ничего больше. Просто спросить, как поживает. Однако Давид Зильберберг был все таким же ограниченным упрямцем, тут уж ничего не поделаешь.

Но Эли все-таки не смог удержаться:

— Да я не об этом! Мне наплевать на вашу внутреннюю кухню, на вонючее грязное белье. Я говорю о проценте избирателей на выборах. Вы все еще хотите сделать революцию с восемью процентами голосовавших?

Но Давид Зильберберг возликовал. Наконец он попал в родную стихию! Сейчас начнется то, что он называл «диалектикой». Он был на седьмом небе.

— А разве мы сделали революцию, когда получали двадцать пять процентов? Ах, мой бедный Эли, ты навсегда останешься паршивым интеллектуальным мещанином!

Хотя Эли давал себе зарок не реагировать на провокации, он очертя голову ринулся в бой.

— Да, я интеллектуал! В этом моя гордость или мой позор. Но я такой, какой есть. А вот мещанство — оно от тебя. Это ты, жалкий местечковый скорняк, вечно разрывался между желанием быть пролетарием и мечтой стать хозяином!

Тяжелый удар, тем более что сын бил в больное место. Но отец удержался на ногах, перевел дух и вновь бросился штурмовать Зимний дворец.

— Только не пытайся сбить меня с мысли! Революция и заключается в сокрушении парламентской демократии. Для достижения этой цели решающим является не процент избирателей, а их социальные корни, то есть стратегическое положение на фронте борьбы. Ты еще увидишь: забастовки парализуют железнодорожное движение и электростанции! Даже с восемью процентами мы окажемся способными остановить всю жизнь в стране!

Конечно, спорить с таким противником невозможно, однако Эли пустил последнюю стрелу, притом отравленную:

— Позвольте заметить, дорогой товарищ, что в этих забастовках впереди всегда троцкачи!

Давид Зильберберг снова разразился гомерическим смехом.

— Да класть я хотел на твоих троцкачей! Или, ежели предпочитаешь более мягкий оборот, — в нужный момент эти троцкачи будут ходить у нас по струночке!

— Ну-ка объясни, что ты имеешь в виду!

Давид Зильберберг был доволен, что сын наконец слушает его. Он выпятил грудь и привычно ткнул в собеседника указующим перстом.

— Да, старина, хорошо бы тебе поучиться, но только начинать придется с азов. Тебе неведома даже азбука диалектики. Ну да, троцкачей надо было бы нейтрализовать (ой-ой, не делай такое лицо! Тебе хочется слова поточнее? Изволь: ликвидировать — подойдет?); так вот, их надо было бы ликвидировать еще в тридцатых. И безжалостно! А теперь, коль тогда не вышло, ими можно воспользоваться. Ибо они никогда не изменяли основному пункту: оставались неизменно верны ленинской доктрине; в общем и целом они всегда рассматривали СССР — и при Сталине, и после него — как рабочее государство с элементами бюрократического вырождения. Именно против ростков этого самого бюрократического вырождения и борется теперь товарищ Горбачев!

Эли не мог прийти в себя от удивления.