Наконец-то долгая война окончилась победой, и в деревне справили Троицу, Духов день. Люди радовались, да и вся весенняя природа торжествовала, погода стояла отличная, а батюшка Иоанн угасал. Давно уже были посланы ходоки на отыскание нового священника и фельдшера, что в те времена было нелегким делом. Но вот, как-то ранним июльским утром ходоки, нахлестывая лошадей, въехали на деревенскую улицу. В телеге сидели двое новых людей. Первого по большой бороде и черной одежде опознали как духовное лицо. Это был иеромонах Питирим, выпущенный на свободу из лагеря еще в сорок третьем году и до сих пор сидевший без прихода. Вторая была улыбчивая румяная девушка в гимнастерке и пилотке, с медалью «За боевые заслуги». Оказалась она демобилизованной военной фельдшерицей Смирновой Нюрой.
Отец Питирим, еще крепкий, лет под пятьдесят человек при въезде в деревню легко спрыгнул с телеги, широко перекрестился и, пав на колени, поцеловал землю. В деревне это оценили и решили, что батюшка будет не гордый и благодатный. Отец Питирим уже знал историю святого остатка и понимал, куда его привезли. Фельдшерицу Нюру сразу повели осмотреть болящего батюшку Иоанна. Старик сидел на своем одре, свесив босые ноги на пол, и с хрипом тяжело дышал. Вид у него был мученический, глаза плакали, а жилы на шее вздувались и прыгали. Фельдшерица, осмотрев больного, выпустила ему из вены банку густой черной крови и сделала укол камфоры. Больному полегчало, и он улегся высоко на подушки. По мнению фельдшерицы, батюшка к вечеру или ночью должен был отойти.
Отец Питирим, облачившись, тут же начал служить молебен за здравие с водосвятием. Батюшка, слушая слова молебна, успокоился, одобрительно кивал головой и благословлял старческой худой рукой отца Питирима и собравшийся народ, которого порядочно набилось в дом, так что пришлось распахнуть все окна для воздуха. Батюшка вскоре уснул, и весь народ с отцом Питиримом вышел во двор. Отца Питирима повели в пещерную церковь, и он, осмотрев ее, сказал народу, что это единственная действующая церковь на всю область. Все храмы закрыты и порушены. Да если какие храмы и откроют, то служить в них все равно некому, потому как все священство в области сведено большевиками под корень. Так что затерявшаяся в тайге Богом хранимая деревня воистину есть Святой Остаток.
Взяв в дароносицу запасные дары, отец Питирим пошел исповедать и причастить больного. Поскольку батюшка уже говорить не мог, отец Питирим провел глухую исповедь и причастил умирающего Святыми Дарами, а также совершил над ним соборование. Батюшка знаками показал, что пора читать канон на исход души. Вокруг дома собрался народ, женщины плакали, а мужики стояли без шапок, понурившись. Отец Питирим громко читал канон. На восьмой песне батюшка перекрестился и предал душу Богу. Отец Питирим опустил покойному веки и, выглянув в окно, сообщил народу, что батюшка преставился. Народ завыл и с плачем стал расходиться по домам. Что говорить, потеря была велика, умер пастырь добрый, которого чтили больше отца родного.
Гроб с телом поставили в церкви. Лицо, как и полагается, было прикрыто расшитым воздухом. Отец Питирим отслужил панихиду, а перед отпеванием долго и печально звонил в обрезок рельса. Отпевание было по чину погребения священников. Батюшка лежал исхудавший, как бы уже бесплотный, держа в руках крест и Евангелие. Читали Апостол, Евангелие, канон, и хор пел жалобно и тихо. Всей деревней подходили отдать последнее целование. Выносили с преднесением намогильного креста и пением ирмоса «Помощник и Покровитель». Похоронили на Архангельском кладбище, поставив на могиле большой крест из кедра. Когда все разошлись на поминки, на могилке сталась сидеть батюшкина любимая собачка. Она не ела и не пила, а по ночам скулила и подвывала. Отсидев трое суток, собачка куда-то ушла. Так ее больше и не видели.
Вскоре отец Питирим затеял строить большой трехкупольный бревенчатый храм. Мужики острыми топорами творили просто чудеса, и храм рос на глазах, принимая постепенно свои законные очертания. В старом пещерном храме решили устроить церковную школу, так как со всей области сюда стали приходить молодые и пожилые люди, чтобы от отца Питирима научиться православной премудрости. И он подготавливал их к служению в будущих храмах по его разуму: кого в певчие, кого в псаломщики, а кого и в священники. Еще оказалось, что отец Питирим мог искусно писать иконы, и посему тут же образовался кружок иконописцев. Он учил молодых парней и девушек, как подготовить доску для образа, как врезать шпонки, сделать ковчег и залевкасить. Конечно, золотить иконы было нечем, но обходились ярко желтым колером. Иконы были нарасхват, и за ними приезжали издалека и хорошо платили, что очень помогало в строительстве храма. Вот от этого святого остатка расходились святые ростки по всей области, кое-где образовывались церковные общины, восстанавливались старые и строились новые храмы.
Вот так, по Воле Божией, народная беда беглой деревни обернулась благом для всей области. И кто любит Господа, того Он не оставит, ибо сказано в Священном Писании: «Любящих Меня люблю».
Исповедь
Когда я вернулся из командировки и открыл дверь своей квартиры, то сразу понял, что остался один. Двери одежного шкафа – нараспашку, шкаф показывал свою опустевшую утробу. На полу валялись вешалки, старые пояса от платьев, поношенные туфли и пластмассовые бигуди. На столе рядом с грязными тарелками и пустой пивной бутылкой лежал угол оторванной газеты с прощальным посланием ко мне: «Прости, я ухожу к другому». Не раздеваясь, я сел к столу и рассматривал эту декларацию с жирным пятном и следами губной помады. «Грязная тварь, шлюха», – пробормотал я, сбрасывая на пол липкую бутылку. Хоть и ругал, и клял я ее, сердцу было больно, и обида душным комом подкатила к горлу. Я закурил сигарету и оглядел комнату. Судя по увядшим цветам и околевшей, лежавшей кверху лапками на дне клетки канарейки, жена покинула дом давно. «Ну что ж, – сказал я, выкидывая в мусоропровод пивную бутылку, цветы и дохлую канарейку, – баба с возу – кобыле легче».
Не то, чтобы я до безумия любил ее, но она приучила меня к себе, и я привык к ней, и сейчас ощущал невосполнимую пустоту. Вся моя жизнь пролетела в какой-то спешке, вечной суете и довольно бессмысленном беге к тусклым неопределенным горизонтам. Я был специалистом-электронщиком, кандидатом наук тридцати двух лет. Жил я в типичном спальном районе большого города в гулком панельном доме-муравейнике, из окна моего жилища можно было увидеть унылое, с серой высохшей травой поле, мачты электропередач с провисшими проводами, другие такие же панельные дома и множество летающих и скачущих ворон, и выгуливающих своих собак пенсионеров. В общем, пейзаж, не располагающий к веселью. Я включил телевизор, и во весь экран появилась жирная губастая харя какого-то депутата. Со злостью я пнул телевизор ногой, и он погас:
– Все продать к чертям собачьим и бежать отсюда, туда, где не будет этих панельных домов, скачущих по пустырю ворон, пенсионеров со своими спортивными лампасными штанами и их голодных всюду гадящих собак.
Пирамида моих привычных жизненных ценностей пошатнулась и начала стремительно падать. Глаза б не глядели на этот серый противный мир, и я вынул из чемодана припасенную для встречи с женой бутылку коньяка, хлопнул сразу два чайных стакана и, отключившись от мира сего, рухнул на диван в мертвом сне.
По утру, проснувшись, я сразу не мог сообразить, что со мной произошло. В комнате было сумрачно, а за окном шел обломный дождь. В ванной я простоял минут десять под холодным душем и, наконец, осознал, что сошел с накатанных рельс своего бытия. Вся эта суетливая жизнь с женитьбой на эстрадной певичке, диссертацией, командировками пошла под откос и «экспресс восстановлению не подлежит», как бы сказали наши технические эксперты. И главная причина была не в уходе жены, а в давно зревшем душевном неустройстве.
Квартиру я продал за двадцать тысяч долларов. Слава Богу, быстро подвернулся покупатель – какой-то торговый чучмек, который здесь делал свой азиатский бизнес по продаже шавермы. По договору я мог еще жить в квартире один месяц, но после того, как я получил «зелененькие», начались подозрительные звонки по телефону с молчанием и сопением в трубку, а ночью кто-то уже пытался открыть дверь, подбирая ключи. Сам-то я мужик здоровый, тренированный, служил в десантуре, но не хотелось заводить шум на всю лестницу, я просто злобно гавкал, рычал и бросался на дверь, изображая здоровенного пса, и бандиты ушли, дав мне доспать до утра. Уже пронюхали стервятники, что у меня завелись денежки, а может быть по наводке самого чучмека-шашлычника. Я сшил себе набрюшник, куда заложил баксы, и без сожаления покинул свою квартиру.
Вечером я уже летел на юг и, сидя в мягком кресле, смотрел то на симпатичных стюардесс, то в иллюминатор на золотые, подсвеченные солнцем облака. Я думал, как хрупка и ненадежна человеческая жизнь, которую доверили мы этой несовершенной технике. Какая-то нештатная ситуация – и вся эта махина, крутясь, падает на грешную землю. И во что тогда мы все превратимся? Я представил себе черное, пахнущее керосином пожарище, безобразные обломки лайнера и обгорелые расчлененные трупы. И к кому тогда апеллировать? Да и как апеллировать, если меня не будет. Неужели человек в смерти своей приравнен к животным? Нет, что-то здесь не так! Не может быть такой вопиющей несправедливости. Говорят – есть загробный мир, но что это? В Афганистане я видел много убитых, и своих, и чужих. На моих руках умирали раненые товарищи: вот только что был живой, говорил, пил из фляжки, что-то просил, и через секунду его уже нет. Что-то ушло из него. Он лежит недвижим, молчит, не дышит и на афганской жаре быстро начинает разлагаться. Коля, где ты?! Был, и нет тебя. Если его не закопать, то через несколько дней от него останутся одни кости, дочиста ободранные пернатыми стервятниками и обгрызенные шакалами. Я вызвал стюардессу и заказал себе стакан вина.