Нечаянная радость — страница 39 из 40

– Ну вот, – сказал Степан, – теперь начнем новую жизнь.

Вечернее солнце опускалось за кромку леса. По небу плыли розовые облака. Прилетевшая из леса сорока уселась на верхушку флагштока. Из печных труб поднимался синий дымок. Это обитатели деревни готовили себе вечернюю трапезу.


Нечаянная радость


Вначале пятидесятых годов прошлого века, еще будучи студентом-медиком, лежал я в клинике профессора Федора Углова с обострением остеомиелита голени или по-народному – «костоедой», приобретенной еще в годы войны. И как на грех, в этой клинике проходило испытание белковой сыворотки академика Беленького, которую приготовляли на мясокомбинате из крови крупного рогатого скота. Впоследствии эта несовершенная сыворотка много наделала бед при ее применении, что, возможно, и послужило одной из причин вышедшего из недр КГБ дела о врачах-отравителях.

Итак, ассистент Звягинцев взял меня, раба Божьего, на каталку и в чистой перевязочной «вкатил» мне внутривенно четверть литра этой многообещающей сыворотки, чтобы посмотреть, что будет. К сожалению, эта многообещающая сыворотка, как оказалось, обещала только гроб и лопату. Что со мной начало твориться после этой процедуры, знают только специалисты-медики, так как пациенты, «вкусившие» этой сыворотки, не могли ничего рассказать, умолкнув навеки. В те времена еще не было специфических средств для выведения из такого состояния, и мои родные, оплакивая меня, положились только на волю Божию. Виновники моей беды даже не подходили ко мне, и выхаживала меня, не жалея сил, сухонькая старушка врач-хирург Ольга Владимировна Бехтерева – родная дочь знаменитого психиатра академика Бехтерева. Как она меня вытаскивала из этой черной ямы смерти, знает только один Господь.

Что касается профессора Углова, то когда к нему пришла моя мать, он, махнув рукой, сказал, что мое дело безнадежное, почки отказали почти полностью по причине моей давней болезни ноги.

– Амилоидоз, – сказал он веско, стукнув ребром ладони по столу, как бы обрубая всякую надежду на жизнь.

Но жизнь еще теплилась в моем теле, и после Бехтеревой мной занимался у себя в клинике академик Черноруцкий, и к весне я все же ожил, несмотря на угловский отруб. Господь хранил меня во время страшной, недавно закончившейся войны, сохранил он меня и на этот раз.

Бывает такое, когда злой, ошалевший от кухонной жары повар ошпарит приблудную собаку кипятком, и она бежит от этого места без оглядки с великим воем и визгом, так и я покинул эти мрачные клиники, сырой, холодный город с его мистической аурой массовых смертей и холодным дыханием блокадных призраков и воспоминаний, которые так и лезли из каждого угла, так и сочились вместе с сыростью из старых кирпичных стен.

Уехал я в солнечный бальзамический Крым с его живительным теплым и сухим климатом, благодатным для моих больных почек. Не пропустив ни одного года, я стал дальше учиться в Крымском медицинском институте, который был миниатюрнее ленинградского, но как-то уютнее, доброжелательнее, и поскольку нас – студентов – было меньше, то с нами преподаватели и профессора возились больше и внимательнее.

Комнату я снимал на окраине города у старой супружеской пары бывших врачей, которые по возрасту давно уже были не у дел и материально весьма нуждались. Они окончили медицинский факультет еще до революции, он – в Петербурге, а она – в Берне, в Швейцарии. Старуха-хозяйка была крупная, ширококостная, крепко курила табак и говорила густым басом. Она была фронтовым хирургом еще в первую мировую войну и, испытав немецкую газовую атаку, страдала астмой. Когда она была в хорошем настроении, то, вращая ручку кофейной мельницы, всегда напевала себе под нос: «Папироска, друг любезный, я с тобой не разлучусь». Старичок тоже был заядлый курильщик, сам набивавший машинкой желтый табак в папиросные гильзы. Скромный, незаметный, сухонький; меломан, в прошлом – терапевт. Он вечно сидел с наушниками, то улыбаясь, то хмурясь, слушая классическую музыку, но, в основном, все же лицо его выражало блаженство и довольство, как у большинства незрячих людей. Ходил он по квартире на ощупь, как-то виновато улыбаясь и тихо напевая различные оперные арии, и случайно наступив рыжему наглому коту на хвост, хватался за голову и страдальчески морщился от истошного немузыкального вопля.

У них был целый сундук дореволюционных медицинских учебников, которые я жадно с большим интересом рассматривал, сравнивая с современными достижениями медицины. Застав меня за этим занятием, не выпуская папиросы изо рта и окутываясь клубами синего дыма, старуха ворчливо заметила, что пусть я не воображаю, что настоящая медицина существует только сейчас. И раньше тоже не лыком были шиты, и оперировали, и наркоз был, и знали что такое асептика и антисептика. Много учебников она мне подарила на память, и они долгие годы странствовали со мною по городам и деревням и были не лишними в моей врачебной практике, постепенно теряясь или переходя в другие руки.

Совершенно неожиданно старики продали свой хороший каменный дом и переехали в жалкую глинобитную хибарку. При получении денег, как это всегда бывает с интеллигентными стариками, их облапошили, и в дом въехал новый хозяин – хитрый и нахрапистый военный отставник вместе со своей семьей, и мне пришлось убираться восвояси. Но по воле Господа все делается ко благу.

Я снял комнату у ветхой старухи-польки Терезы, всегда лежащей на тоже ветхом засаленном диване и доживавшей свой век с племянником – идиотом Камой. Говорила она с ним только по-польски, ругая его на все корки надтреснутым визгливым голосом: «Пшеклентый лайдак, вепш, пшинеси каву, пшинеси гербати!» (Проклятый дурень, кабан, принеси кофе, принеси чай.) Когда ее отпускали старческие боли в суставах, старая Тереза любила предаваться краковским и варшавским воспоминаниям, где она в молодости служила горничной «у великого паньства». Взволнованно она рассказывала мне про Варшаву в начале столетия, про польскую знать, фантастически богатую и гордую. Про их шикарные выезды в лакированных венских экипажах, запряженных чистокровными лошадьми, про блестящие никелем и яркими красками американские автомобили на резиновом ходу, про грандиозные костелы и умопомрачительные богослужения, когда так сладостно пели «Аве Мария», сопровождаемые мощными переливами органных труб, с неслыханными по торжественности и богатству процессиями, когда на носилках, над впадающий в религиозный экстаз толпой, проплывали раскрашенные и убранные драгоценностями скульптуры Христа, Марии и католических святых. Рассказывала она и про докучливых и вездесущих пейсатых и бородатых евреев-хасидов в черных лапсердаках и шляпах, коротких штанах и белых чулках, быстрыми сухими ногами в черных туфлях поспевающих повсюду, где можно было заработать хотя бы один злотый. Притом ужасно богатых, прячущих в подвалах своих домов ломящиеся от золотых талеров сундуки… Старуха шамкала, вытирая слюну и жадно блестя мышиными глазками. Она же мне рассказала про главного Крымского знаменитого епископа – начальника над всеми православными церквями, у которого ойц (отец) был поляк и добрый католик. Этого епископа лично знает даже Сталин, который вначале гноил его семнадцать лет в тюрьмах и лагерях, а как началась война, вспомнили о нем, что он великий хирург, и сразу освободили, а после войны наградили Сталинской премией за успешное лечение раненых и научные труды, но польский гонор не позволил взять деньги, пся крэв, из таких пшеклентых рук, и епископ отдал их на прокормление детей-сирот.

Я знал, о ком говорила Агнесса и видел этого епископа еще в 1947–1948 годах. Я жил на одной улице с ним и много раз видел этого высокого человека богатырского сложения, проходящего мимо моих окон с мальчиком-подростком, который держал его за рукав рясы. Какое-то необыкновенное величие было в этом человеке. Он не выступал с гордостью и важностью, а нес свое большое и грузное тело какой-то величественной поступью, вероятно, эта привычка выработалась у него при совершении архиерейских богослужений. Каждый день он выходил на прогулку по Липовой улице через речушку Салгир к областной больнице. Владыка уже тогда начал терять зрение, и поэтому его всегда сопровождал келейник – его юный внучатый племянник Николаша. Это было давно – более полувека тому назад, и я тогда даже не мог предполагать, что через полвека мы будем соседями по одной лестнице в старом ленинградском доме. Владыку я тогда воспринимал только как знаменитого ученого с мировым именем, блестящего хирурга и диагноста, а духовно-религиозная сущность Владыки тогда не осознавалась мною потому, что в моем сердце еще не нашлось места Христу.

Наши институтские профессора, как сговорившись, умалчивали о том, что у нас в городе живет великий ученый и знаменитый хирург. О его трудах, пользующихся мировой известностью, не было сказано ни слова. Какое-то табу незримо распространялось на личность епископа. Один только старый партиец, тучный, с бабьим обрюзглым лицом, совершенно бездарный хирург профессор Петр Петрович Царенко со злобой и презрением отзывался об этом «каторжнике и ненормальном попе, которому надо было не давать Сталинскую премию, а добавить тюремный срок». Он давно травил епископа, еще в Средней Азии, когда они оба работали там в одном городе.

Постепенно, в трудах и учебе прошли четыре года, и я успешно окончил медицинский институт, получив назначение в город Феодосию.

Поскольку я все шесть лет учебы в институте уделял большое внимание патологической анатомии, то и был послан на должность городского патологоанатома. Больничный морг был устроен в часовне. Все предметы церковного обихода были убраны и посредине поставлены два оцинкованных секционных стола, на которых производились вскрытия. И первым покойником, поступившим на судебно-медицинское вскрытие, был большой, атлетического сложения молодой мужчина – начальник пограничной заставы, почему-то покончивший жизнь самоубийством, застрелившись из пистолета в висок. У него на груди лежала набитая опилками кукла с удивленным лицом, в которой застряла пуля. С горечью я ходил вокруг и около, брал в руки эту глупую куклу и думал: зачем, зачем в расцвете сил он лишил себя жизни? Я думал о кудрявой девочке, внезапно ставшей сироткой, жизнь которой сложится совсем иным путем. А главное, меня угнетала непоправимость случившегося.