При свете дня, на вершинах;
Похищали любимых дыханье,
В ночи, в пещерных глубинах;
Дитя, что споткнулось, ловили;
При свете дня, на вершинах;
Утирали матери слёзы,
В ночи, в пещерных глубинах;
Ослепляли детей побратима,
При свете дня, на вершинах;
Убивали брата супругу,
В ночи, в пещерных глубинах;
Упование Обители хваткой,
При свете дня, на вершинах;
Своею жестокой душили,
В ночи, в пещерных глубинах;
И посему мои руки ныне
Прокляты, а не благословенны.
Они скорее лиловые,
А не лилейные.
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132, Год Бивня), Голготтерат
Казалось, он ощущает под собою песок, безжизненность, составляющую сущность этой чуждой земли.
Сын Харвила сидел развалясь, его голени и стопы были вывернуты, плечи опущены, а руки раскинуты по сторонам. Склоны Окклюзии вздымались перед ним нагромождением растрескавшихся глыб, из которых подобно кончику указательного пальца торчала громада Выступа.
Его друг висел прямо над ним, умирая. Му’миорн…
Его единственный дружинник.
Он знал, что не способен мыслить ясно. Каким-то уголком сознания он понимал, что на него навалилось слишком много всего: слишком много неопределённостей, слишком много унижений, слишком много безумия и всевозрастающих тревог – а теперь ещё и слишком много утрат.
Всё это было очевидно.
Непонятно было другое – что он теперь, собственно, делает. Рыдает? Размышляет и строит планы? Распадается на части?
Ждёт?
Судорожные вскрики, кровь под ногтями… были чем-то вроде подсказок.
А Му’миорн, его обожаемый дурачок, никак не мог заткнуться. Всё говорил, и говорил, и говорил.
Ятвер, Ятвер, Ятвер…
– Зачем нужно было любить меня? – услышал он ответ, вырвавшийся рёвом из его собственных лёгких. – Зачем?
Как он не понимал? Любить его значило умереть. Таково его проклятие…
Но нет – его друг настаивал. Вот тупоголовый дурень! Любить его значило быть убитым…
Воистину так.
Солнце, наконец, пробилось сквозь шерстяной щит облаков и горячим дыханием обожгло спину. Кровь его друга, лившаяся сверху, блестела на камнях.
Какое-то время, глядя на бывшего экзальт-генерала, рядом с юношей стоял старый кетьянец, одетый в гнилые шкуры, – человек, имени которого Сорвил припомнить не мог.
– Что тут случилось? – спросил он голосом, подобным хриплому лаю.
– Невинные, – ответил Сорвил с каким-то булькающим свистом в горле, – невинные были принесены в жертву.
Старик внимательно рассматривал сына Харвила. Его взгляд был достаточно пристальным, чтобы в иных обстоятельствах вызвать враждебность.
– Да, – наконец прохрипел он в ответ, вздрогнув от взгляда на Голготтерат, невзначай брошенного через плечо, – именно так и процветают виновные.
Ковыляя, он сделал несколько шагов в сторону Сорвила. В нём ощущалось какое-то неистовство, внутренний накал, подобный острию наточенного ножа. Под его шкурами мерцал бесчисленными цапельками нимилевый хауберк. Человек остановился, постаравшись утвердиться покрепче. Глаза его, будучи скорее серебристыми, нежели белыми, сверкали с побитого бородатого лица, которое могло бы принадлежать сильно постаревшему Эскелесу.
– Не тревожься, мальчик… Суждение уже явилось к Аспект-Императору.
С этими словами одичалый незнакомец грузно повернулся и побрёл в сторону лагеря, растянувшегося вдоль основания Окклюзии.
– Чьё Суждение? – вскричал король Одинокого Города вслед удаляющейся фигуре. – Чьё-ё-ё?
Но он знал. Он уже был здесь раньше, старик и Матерь сказали ему в точности одно и то же.
День клонился к закату. Дождь из крови утих, сменившись отдельными каплями, а затем и вовсе прекратился. Бывшее лиловым стало чёрным, а бывшее красным – бурым, но это совершенно не беспокоило его, ибо солнечный свет струился на засыхающую кровь его друга, очерчивая поверх неё тень аиста, казавшуюся на искрошенных камнях ещё более хрупкой и грациозной.
Он сразу же заметил белую птицу, но по какой-то странной причине минуло несколько страж, прежде чем её образ проник внутрь круговорота его души, и когда он, наконец, повернулся, чтобы взглянуть на аиста, ему пришлось изо всех сил бороться с диким желанием схватить этот живой оперённый жар и спрятать голову под его крыло.
Дрожа и рыдая.
Мамочка…
Будь храбрым, малыш…
Мимара идёт. Мужи Ордалии изумлённо глазеют на неё, как по причине её беременности, так и попросту силясь понять, кто же она.
Некоторые… немногие вспоминают её и падают ниц. Другие же, вследствие невежества или же крайнего утомления, просто провожают её взглядом, облегчая ей душу сильнее, чем кто бы то ни было мог даже представить…
Снимая с неё бремя Ока.
Её воспоминания о бегстве с Андиаминских Высот ныне представляются ей чем-то эфемерным, малореальным, но всё же они пока ещё достаточно содержательны и подробны, чтобы она испытывала беспокойство от того, что сбежала из дворца на край Мира, оказавшись в тени самого Голготтерата, лишь для того, чтобы обнаружить здесь всё тот же Императорский Двор.
Или, во всяком случае, какие-то его чудовищные остатки.
Во время перехода через равнину Шигогли их с Акхеймионом охватило нечто вроде оцепенения. Она припоминает, что они ссорились по поводу кирри, а затем, по-видимому, разделились, хотя ей не удаётся восстановить в памяти, когда именно это случилось. Пересечение Шигогли и само по себе было испытанием – с этими Рогами, маячащими на периферии зрения и постоянно испытывающими на прочность запертую дверь, удерживающую где-то внутри неё крики и вопли… и с этим лагерем, встающим перед нею невообразимым лабиринтом обломков. Образы прошлой жизни возникают всюду, куда ни глянь, терзая взор тысячей мелькающих крохотных лезвий, порождающих кровоточащие порезы. Застёгивающие корсеты её платьев рабы. Исподтишка наблюдающие за нею сановники. Вся её жизнь, казалось, дожидается Мимару в этих трущобах – всё то, от чего она сбежала прошлой зимой… Серва… Кайютас… Что она им скажет? Как всё объяснит? И её отчим – что Анасуримбор Келлхус будет делать с прочтённым на её лице?
А ещё Око. Что оно увидит?
Когда человек цепенеет в какой-то достаточной для этого степени, ужас перестаёт тяготить его и, напротив, начинает поддерживать, питать его силы; и посему именно терзающие Мимару страхи ускоряют сейчас её, уже ставшую несколько странной, походку. Две тени всё это время следуют за нею – выпирающая чёрная сфера её живота, всё сильнее раскачивающаяся и колыхающаяся в поднятой её переступающими ногами пыли и… нет, теперь осталась лишь эта тень. Они со старым волшебником просто разделились, разойдясь в разные стороны на какой-то уже забытой ею развилке, и она внезапно осознаёт, что осталась одна – сжимающая свой покрытый золотящимся доспехом живот, возвращающаяся туда, где её никогда прежде не было.
Ступающая среди Проклятых душ.
Ужас, который она испытывает, и особенно слёзы и всхлипывания, делают только хуже, заставляя их всё настойчивее интересоваться, не могут ли они что-то сделать, дабы помочь ей и облегчить её страдания, не понимая того, что именно они и являются источником всех этих мук – невероятная мерзость совершённого ими. Не все терзания достигают Господнего Ока. Не всякие жертвы святы. Она не способна даже понять, люди каких народов встречаются на её пути – столь непроглядно мутное пятно их преступлений. И столь единообразно. Конрийцы, галеоты, нильнамешцы – не имеет значения. Никакое прошлое, никакой извечный союз костей и крови не могут смягчить ожидающей их чудовищной участи. Совершённые ими грехи ставят их вне пределов человеческих народов.
Она видит эти образы словно преломлённые через мутное, бесцветное стекло – укутанные тенями сцены совершаемых зверств и мерзостей, зрит людей, ведущих себя словно шранки, но не со шранками, а с другими людьми. Оргиастические видения, словно бы нарисованные дымом, стелющимся над сверканием преисподней, – воины, пожирающие живых и совокупляющиеся с мертвецами, свет, становящийся чистым ужасом, картины невозможных, непредставимых мучений, уложенных затейливой причёской из тысячи тысяч нитей.
Сифранг, жующий души будто мясо. Грех, полыхающий, словно нафта, вечным негасимым огнём.
Запертая дверь наконец распахивается, и она, рыдая, убегает, придерживая живот.
Она блуждает по лагерным закоулкам, пробираясь грязными улочками, проложенными меж биваков, представляющих собою нечто немногим большее, нежели брошенные на землю вещи, и напоминающих гнездилища нищих. Она удерживает своё лицо опущенным, дабы никто не углядел её сходства с матерью, и вытягивает вперёд свои одежды из шкур в попытке скрыть выпирающий живот, но известия о ней распространяются, и, где бы ни пролегал её путь, её всё равно узнают. И тогда обречённые Преисподней сонмища вновь и вновь падают на колени, удивлённо крича, но будучи при этом совершенно невосприимчивыми к возложенному на них сокрушительному ярму Вечности.
Она идёт среди проклятых, отвращая Око Господа прочь от них так далеко, как только может. И невероятно, но она постепенно привыкает к обществу демонов, к рабскому пресмыканию душ, горящих в адском пламени. Для этого оказывается достаточно простого понимания, что обладание Оком Судии предполагает необходимость ходить среди проклятых душ, а не спасаться от них бегством, подразумевает нужду в способе, который поможет увидеть всё это и им тоже… К чему ей бежать? И сие изумляет её – странная несоразмерность, присущая её возвращению. То, как человек, ранее бывший чем-то лишь немногим большим, нежели искрой, выброшенной пинком из костра, ныне возвращается, будучи самим солнцем. Это ошеломляет, даже ужасает её – осознание, что скоро, очень скоро она предстанет перед Святым Аспект-Императором, будучи кем-то бесстрастным и непоколебимым, кем-то Наисвятейшим – тем, кто вынесет ему приговор…