Нечестивый Консульт — страница 45 из 111

Когда они пересекли истёртые временем пустоши, он остановился, чтобы рассмотреть каменный выступ, с которого Келлхус обращался к Великой Ордалии со своими увещеваниями. Да это же Обвинитель — с проблеском вялого удивления понял он, внезапно узрев в чёрных камнях, разбросанных повсюду, а кое-где и торчащих прямо из окружающих склонов, призрак Аробинданта. Вглядевшись, он рассмотрел две фигуры, висящие на верёвках, спущенных с тупого края похожей на указующий палец скалы, а также небольшую группу несущих бдение душ, рассыпавшуюся по склонам у её основания. По какой-то причине он не смог оторваться от этого зрелища, и, как это часто бывает, когда взгляд вдруг за что-то цепляется — путь его тоже прервался. Что-то, некая особенность царапала его взор. Огромный, потрескавшийся каменный палец указывал не столько на него самого, сколько в направлении маячащего где-то за его спиной Голготтерата, а две безымянные жертвы свисали с крайней точки, с самого острия этого загадочного укора, этого мистического порицания. И лишь тогда он вдруг понял, что более бледная связанная фигура, висящая слева, принадлежит человеку, кого он так стремился отыскать…

Он едва не запаниковал, осознав, что Мимара не последовала за ним, когда он отклонился от намеченной цели.

Ведь кирри осталось у неё.

Но взгляд его по-прежнему был прикован к несчастному, висящему слева — к той цели, к которой Ахкеймиона уже несли его ноги. Вся сущность безумия коренилась в очевидной глупости этого поступка. Сомнения всегда сопутствуют здравомыслию, и это дает человеку возможность повлиять на других людей, помочь им исправить свои ошибки. И посему Ахкеймион ныне более опасался за свой разум, нежели за здравомыслие, ибо ему теперь казалось, будто он появился, словно бы возникнув прямо из пустоты, что его происхождение, его истоки были содраны с него, словно изношенные одеяния. Зачем? Зачем он пришёл сюда?

Он шёл, его дёсны чесались и горели, взывая, требуя ещё щепотку каннибальсткого пепла.

Найти Ишуаль? Узнать истину о происхождении Ансуримбора Келлхуса?

Он считал себя здравомыслящим, ибо сомнения всегда властвовали над ним. Он следовал за туманными намеками, а не божественными указаниями.

Старый волшебник бездумно шел вперёд до тех пор пока не достиг подножия выступа, где остановился, не мигая уставившись вверх.

Он считал себя здравомыслящим.

Вне зависимости от того, насколько бессвязно он чувствовал и мыслил сейчас, он протащился через всю Эарву не в каком-то там бессмысленном ступоре…а ради того, чтобы обнаружить истоки Аспект-Императора.

Он явился сюда, дабы вернуть себе то, что было у него украдено. Нежно любимую жену.

И любимого ученика.

Опущенная голова, свисающая с выгнутых назад плеч, связанные за спиной локти, образующие треугольник, должно быть вызывающий у несчастного нестерпимые муки. Скрип верёвки, на которой подвешено вращающееся туда-сюда тело. Капающая кровь.

Проша…

Он стоял, взирая на человека одновременно хорошо известного ему и столь незнакомого. Пряди чёрных волос, блестящие от жирной грязи свисают на лицо человека. В глазах застыли слёзы и тень невыразимых страданий. Старый волшебник тут не один. Краешком глаза он ощущает взгляд светловолосого юноши, преклонившего колени неподалёку — под телом несчастного зеумца, висящим рядом с некогда любимым учеником Ахкеймиона. Он не столько игнорирует юношу, сколько попросту позабыл о нем — таково его собственное горе.

Крики и возгласы.

Он не мог отвести взгляда. Шея гудела. Ему хотелось разрыдаться и почему-то тот факт, что сделать этого он не смог, казался худшей из всех постигших его скорбей. Ему хотелось орать и вопить. Он даже возжелал — во всяком случае, на миг — вырвать собственные глаза.

Ибо в безумии есть своё утешение.

Но он был волшебником в большей мере, нежели, собственно, человеком, был душою, согбенной тяжестью неустанных и противоестественных трудов. Он понимал, что в происходящем кроется определённый смысл, как-то связанный с колющим его спину взглядом Инку-Холойнаса. Связь между наставником и его бывшим учеником была совсем не единственным мотивом, обретавшимся на сей, поражённой проклятием, равнине. Здесь обитали и другие основания, пребывали другие причины, присутствие которых было вписано в саму суть произошедшего.

Он пришёл сюда, дабы привести Мимару — Око Судии.

Но теперь Друз Ахкеймион обрёл ещё одно основание, ещё один предлог, не похожий ни на что иное, когда-либо ранее известное ему. И каким-то образом это сделало терзающую его жалость чем-то воистину святым. Он всмотрелся в единственное дитя, что любил больше всего на свете, не считая Инрау. Своего второго сына, которого учил и которого не сумел уберечь.

— Мой мальчик… — вот и всё, что он сумел прохрипеть.

Связанный впившимися в его тело верёвками Пройас, благословенный сын королевы Тайлы и короля Онойаса, покачиваясь, висел не слишком высоко над ним, медленно вращаясь…

И умирая в тени Голготтерата.


Это был не сон, пробудившись, осознал маленький принц.

Он помнил… Это взаправду случилось!

Мелькающие вокруг вспышки света вновь стали рвотой и грубой землёй. Огромные трущобы лагеря Великой Ордалии тянулись вдоль внутренней дуги кольца невысоких гор подобно какой-то запятнавшей их плесени. А далее, невероятно огромные, вздымались Рога — Рога Голготтерата, парящей громадой воздвигающиеся из разодранного брюха земли. Мужи Ордалии устремлялись к путникам отовсюду — будучи чем-то вроде ужасной насмешки над человеческим обликом. Как они рыдали и вопили по их прибытии! Как всхлипывали и пресмыкались! Подобно убогим нищим они хватали и тянули отца за его одеяния. Некоторые даже рвали свои бороды — одновременно и от счастья и от горя!

Отец почти немедленно оставил их с мамой, шагнув обратно в тот самый свет, из которого они только что вывалились. Несколько выглядящих запаршивевшими безумцами Столпов подняли их на руки, поскольку мама нуждалась в том, чтобы её несли — настолько ей было худо. Даже пошатывающегося Кельмомаса всё ещё рвало — отец торопился и последние прыжки следовали один за другим. Столпы с почтением, в котором чувствовалось нечто ненормальное — почти что болезненное, понесли их к огромному чёрному павильону. Некоторые открыто плакали! Мама была слишком больной и разбитой, чтобы возражать, когда они внесли их с Кельмомасом внутрь этого угрюмого, мрачного помещения — Умбиликуса, как они его называли. И посему он лежал теперь там, усталый, но радостный — радостный! — а его душа и нутро крутились, со всех сторон изучая тот факт, что после всего случившегося он вдруг находится здесь…

Мамина комната. Вогнувшиеся под напором ветра и погружённые в сумрак холщёвые стены. Единственный фонарь, источающий слабый свет, выхватывающий из темноты геометрию разнородных, но лишенных обстановки пространств, и высвечивающий красочный тиснёный орнамент на стенах.

Лев. Цапля. Семь лошадей.

Набитые соломой тюфяки, лежащие на земле, словно трупы. Шёлковые простыни, потемневшие от грязи немытых тел, но по-прежнему поблескивающие, узор из белых линий, сплетающихся запутанным клубком, а затем утыкающихся в кровоподтёк цветка розы.

И мама, любимая мамочка. Спящая.

Закрытые глаза, подведённые сажей, размазавшейся серым пятном. Губы, словно алая печать, поставленная на открытую челюсть и отвисший подбородок. Беспамятство.

Маленький мальчик молча взирает на неё. Сломленный мальчик.

Её красота запечатлена в самих его костях. Он был извлечён из её чрева — вырван из её бёдер! — но всё же остался во всех отношениях плотью от её плоти. Её по-девичьи струящиеся волосы опутывали его. Изгиб её обнажённой левой руки увлажнялся и становился липким от его дыхания. А её медленные вдохи и выдохи, казалось, исходят из его собственной, поднимающейся и опускающейся в том же ритме груди.

Этот взгляд был чем-то настолько близким к поклонению, насколько его душа вообще способна была испытывать подобные чувства. Благословенная императрица.

Мамочка.

Было множество всякого, что он — во всяком случае пока — попросту отказывался знать. Например, тот факт, что Мир — целиком, без остатка — сейчас висит на единственном тоненьком волоске. Ибо при всём своём дунианском коварстве, он обладал также и каким-то детским, нутряным пониманием собственного бессилия, являющегося данью, которую беспомощность взыскивает со всех, подобных ему. Всех, приговорённых к любви. Быть Кельмомасом Устрашающим и Ненавидимым означало также быть Кельмомасом Одиноким, Ненужным и…Обречённым.

Ибо, что есть любовь, как не слабость, ставшая благословением?

Она. Она — единственное, что имеет значение. Единственная загадка, которую нужно решить. Всё остальное — возвращение отца, нариндар, землетрясение — всё это чепуха. Даже угроза отцовского приговора, даже безумие того факта, что ему предстоит наблюдать за тем, как Великая Ордалия атакует Голготтерат! Только она…

Только мамочка.

Кельмомас смотрел на неё, и ему чудилось, что никогда ранее он не видел её спящей. Её сердце колотилось то быстро и поверхностно, то гулко и тяжело, следуя каким-то глубинным и непостижимым ритмам. Их чудесное путешествие через всю Эарву без остатка исчерпало все её силы. Большую часть этого одновременно и безумного и поразительного пути отец нес её — содрогающуюся, отплёвывающуюся и то и дело выворачивающую наружу желудок — у себя на руках. Она была слабой…

Рождённой в миру.

Мы нужны ей…

Да — чтобы защитить её.

Имперскому принцу не было нужды прилагать каких-либо усилий, чтобы притвориться спящим или суметь как-то ещё скрыть своё пристальное внимание. Он всегда находился здесь, пребывая безвестным и неуязвимым прямо в лоне её сна. Это было его место — всегда. Отличие заключалось в том, что никогда прежде от не испытывал страха, что может случайно потревожить её сон. Или, что она, возможно, уже пробудилась, и просто дремлет.

Она ненавидит нас!