— Там — в Ишуаль, мы видели место, где вы держали своих женщин…где дуниане держали своих женщин.
Осиянное ореолом лицо кивнуло:
— И ты считаешь, что именно так я использовал Эсми — как ещё одну дунианскую женщину. Для умножения собственной силы через потомство.
Казалось, что это, скорее, какое-то воспоминание, нежели произнесённые здесь и сейчас слова.
Старый волшебник пожал плечами.
— Она считает также.
— А что насчёт тебя самого, старый наставник. Ведь будучи адептом Завета, тебе доводилось видеть в людях орудия, инструменты достижения целей. Сколько невинных душ ты бросил на чашу весов супротив вот этого самого места?
Старый волшебник сглотнул.
— Никого из тех, кого я любил.
Улыбка, и утомлённая и грустная.
— Скажи мне, Акка… А каким во времена икурейской династии было наказание за укрывательство колдуна в пределах Священной Сумны?
— Что ты имеешь в виду?
Теперь настала очередь Аспект-Императора пожимать плечами.
— Если бы шрайские рыцари или коллегиане раскрыли бы тебя в те годы, что бы они сделали с Эсми?
Старый волшебник изо всех сил старался изгнать обиду из своего взора. Это именно то, что всегда и делал Келлхус, вспомнила рассвирепевшая часть его души — всякий раз разрывал неглубокие могилы, всякий раз ниспровергал любую добродетель, которую кто-либо пытался обратить против него.
— Ра-разные времена! — запинаясь, пробормотал он. — Разные дни!
Святой Аспект-Император Трёх Морей воздвигался перед ним воплощением бури, засухи и чумы.
— Я тиран, Акка. Самая кошмарная из душ этого Мира и этой Эпохи. Я истреблял целые народы только для того, чтобы внушить ужас их соседям. Я принёс смерть тысячам тысяч, напитав Ту Сторону плотью и жиром живых… Никогда ещё не было на свете смертного столь устрашающего, столь ненавидимого и настолько обожаемого, как я… Сама Сотня подняла на меня оружие!
Произнося эти слова, он, казалось, воистину разрастался, увеличиваясь сообразно их мрачному смыслу.
— Я именно то, чем я должен быть, дабы этот Мир мог спастись.
Что же произошло? Как случилось, что все его доводы — справедливые доводы! — стали чванством и развеялись в дым?
— Ибо я знаю это, Акка. Знаю, как знает отец. И согласно этому знанию, я заставляю приносить жертвы, я наказываю тех детей, что сбились с пути, я запрещаю вредные игры, и да…я забираю потребное для спасения…
Будь то жизни или жёны.
Ощущение тщетности обрушилось на Друза Ахкеймиона — ещё более мучительное из-за своей неизбежности. Он был всего лишь старым безумцем, чудаком, взлелеявшим за долгие годы чересчур много обид, чтобы надеяться узреть за ними ещё хоть что-то. Где? Где же Мимара? Это не должно было случиться вот так. Только не так! Как? Зачем? Зачем приводить её к Ордалии, если она отягощена кандалами собственного тела? Зачем приковывать Мимару к её же утробе в миг величайшей нужды?
Почему? Почему Бог забрал своё Око прямо накануне Второго Апокалипсиса?
Все эти годы, наполненные мучительными Снами, являвшими ему величайший Кошмар Мира, и трудами, совершаемыми без поддержки или же цели. Пьющий, впадающий в блуд и бесноватое буйство, лежащий в ожидании смертного ужаса своих сновидений. А сейчас…сейчас…
— Да! — произнёс Святой Аспект-Император Трёх Морей.
Это не должно было случиться вот так.
— Но, тем не менее, случилось, Акка. Никакой расплаты не будет.
Трепет. Дрожь старческого нутра и дрожь существа, стыдящегося, что его узрели дрожащим.
Проклятое видение снова кивнуло.
— Когда-то ты одарил меня Гнозисом, ибо считал, что я был ответом…
— Я считал тебя Пророком!
— Но ты сумел прозреть сквозь эту личину, и увидеть, что я дунианин…
— Да! Да!
— И тогда ты отверг меня, отрёкся, посчитав меня лжецом…
— Ибо ты и есть лжец. Ты лжёшь даже здесь! Даже сейчас!
— Нет. Я всего лишь безжалостен. Я лишь тот, кем и должен быть…
— Очередная ложь!
Взгляд, исполненный жалости.
— Ты полагаешь, что справедливость может спасти Мир?
— Если не справедли…
— Помогла ли справедливость нелюдям? Помогла ли она Древнему Северу? Смотри! Оглядись вокруг! Мы стоим прямо у ворот Мин-Уройкаса! Узри собранное мной Воинство, узри все эти Школы и Фракции, которые я привлёк к походу Ордалии и провёл сквозь бесчисленные лиги, наполненные вопящими и преследующими их шранками. Думаешь, этого можно было добиться добротой и любезностью? Или ты, быть может, считаешь, что можно было честностью принудить к общему делу души столь многочисленные и столь непокорные? Что один лишь страх перед какой-то там сказочкой мог бы послужить цели также хорошо, как и моё понуждение?
И он взглянул — да и как бы он мог поступить иначе, понимая, где он сейчас находится. Всю свою жизнь он мог лишь в голос вопить: «Голготтерат!», да топать ногами, отлично зная, что всё, бывшее для него веками истории и кошмара, для остальных было лишь пустыми и глупыми басенками, продолжающимся счётом давно оконченной и забытой игры. А сейчас Ахкеймион стоял здесь, слыша свой собственный вопль — тот самый, что ранее издавали чужие уста. И он обернулся…
И узрел…
— Боги одурачены, — настаивал Келлхус, — и слепы. Они не способны увидеть это. А Бог Богов не более чем их недоумевающая сумма.
Пронзившая ночь необъятность, воспарившая к звездам угроза, сияющая в блеске Гвоздя Небес призрачным светом.
— Нет! — выдохнул Ахкеймион.
— Лишь смертный способен постичь то, что пребывает вне суммы всего, Акка. Лишь человек способен поднять на Не-Бога взгляд, не говоря уж об оружии…
— Но ты — не человек!
Его ореолы выглядят так сверхъестественно. Так невозможно.
— Я — Предвестник, — изрёк сияющий лик, — прямой потомок Анасуримбора Кельмомаса. Возможно, старый друг, я всё-таки человек — во всяком случае, в достаточной мере…
Ахкеймион поднял руки по обеим сторонам головы, взирая на то, как Святой Аспект-Император и Инку-Холойнас противопоставленными друг другу предзнаменованиями скорбей воздвигаются по краям его поля зрения — оба сияя, словно покрытые маслом видения, замаранные каждый соответственно мерзостью Метки и ужасами воспоминаний.
— Так яви же это! — воскликнул он, простирая руки в порыве внезапного вдохновения. — Сними Пройаса со скалы! Яви милость, Келлхус! Покажи то самое избавление, что ты обещаешь!
И оба чуждые всему человеческому.
— Пройас уже мёртв.
— Лжец! Он жив и ты это знаешь! Ты сам так устроил в соответствии с собственными замыслами! Потерпи же теперь в своём чёртовом сплетении одну-единственную незакреплённую нить, единственный запутавшийся узелок! Поступи разок так, как поступают люди! Исходя из любви!
Скорбная улыбка, искажённая светом Гвоздя Небес и ставшая в результате этого чем-то вроде плотоядной усмешки.
— А ты подумай, Святой Наставник, кто же есть ты сам, если не такой вот допущенный мною узелок и незакреплённая нить?
Предвестник повернулся и зашагал к обветшалым шатрам, расположившимся ниже по склону. Ахкеймион в каком-то идиотическом протесте раскрыл рот — раз, другой, будучи похожим сейчас на брошенную в пыль и задыхающуюся рыбину. В его голосе, когда старый волшебник, наконец, вновь обрёл его, сквозило отчаяние.
— Пожалуйста!
Друз Ахкеймион пал на колени, рухнув на проклятую землю Шигогли более старым, разбитым и посрамлённым, нежели когда-либо. Он протягивал вослед Аспект-Императору руки, лил слёзы, умолял…
— Келлхус!
Святой Аспект-Император остановился, чтобы взглянуть на него — явственно проступающее в темноте видение, омерзительное из-за гнилостной бездонности Метки. Впервые Ахкеймион заметил множество человеческих лиц, выглядывающих из сумрака разбитых вокруг палаток и биваков. Щурясь во тьме, люди пытались понять значение слов древнего языка, который Келлхус использовал, чтобы скрыть от них суть этого спора.
— Лишь это… — плакал Ахкеймион. — Пожалуйста, Келлхус… Я умоляю.
Его сотрясали рыдания. Слёзы пролились ручьём.
— Лишь это…
Единственный удар сердца. Жалкий. Бессильный.
— Позаботься о своих женщинах, Акка.
Старый волшебник вздрогнул, закашлявшись от внезапной и острой боли, пронзившей грудь, и вскочил на ноги, разразившись приступом гнева.
— Убийца!
Никогда прежде слова не казались столь ничтожными.
Анасуримбор Келлхус взглянул на вознёсшиеся к небу Рога — огромные, мерцающие угрожающе-злобным блеском.
— Что-то, — оглянувшись, изрекла чудовищная сущность, — необходимо есть.
— Мамочка? — позвало маленькое пятнышко темноты.
Эсменет сняла чехол с фонаря, держа его в вытянутой руке — в большей мере стремясь поберечь глаза от яркого света, нежели для того, чтобы в подробностях разглядеть чрево шатра. И всё же, она увидела пустые углы, вздутые швы, провисшую холстину, потерявшую цвет и приобретшую за долгие месяцы пути множество грязных разводов и пятен. Она вдыхала запахи плесени, сырости и тоскливого уныния — всего того, что осталось от предыдущего владельца.
Было что-то кошмарное в том, как его образ в какой-то момент вдруг просто возник перед ней — явственно видный на этом пыльном, земляном полу. На лице у него, как это бывает у только что проснувшихся детей, было написано какое-то жадное, взыскующее выражение. От Кельмомаса исходило раскаяние, ощущение беды и нужды, но взгляд его скорее отталкивал, нежели манил, вызывая в памяти все совершённые им злодеяния — так много вопиющих обманов и преступлений.
Что она здесь делает? Зачем пришла?
Она всегда находила особую радость в том недолгом времени, пока её дети ещё оставались малютками — в их крошечных, гибких, льнущих и ластящихся к ней телах. В их беспечных, легкомысленных танцах. В их суетной беготне. Например, в случае Сервы, она поражалась спокойствию, которое обретала, просто наблюдая за тем, как девочка бродит по Священному Приделу. Это было своего рода глубокое удовлетворение — отрада, которую тела находят в проявлении беспокойства в отношении других тел — тех, что они породили. Но память о радости, что её тело всегда испытывало от вида Кельмомаса, сопровождалась ныне ощущением безумия, исходящим от всего, недавно открывшегося ей — и тогда образ его словно бы распухал перед её глазами, будто её сын был каким-то наростом, мерзкой кистой, уродующей шею Мира. Сидящий перед нею маленький мальчик — существо, которое она так лелеяла и обожала — превратился в живой сосуд, наполненный ядом и хаосом.