над пустошами. И звон его, как готовы были поклясться некоторые, пробрал даже сами Рога.
Люди рыдали целыми тысячами.
Сияние зари, возжёгшее золотые громады, медленно сползало вниз, заставляя пылать отблесками рассветного солнца всё новые и новые мили зеркальных поверхностей, даже когда тень Окклюзии и вовсе уползла прочь с Пепелища. Исстрадавшиеся мужи Ордалии отупело поднимались на непослушные ноги, чувствуя себя так, будто просыпаясь, они не столько приходят в себя, сколько, напротив, ещё сильнее умаляются, в сравнении с тем, что они есть. Прежние их особенности и качества, единожды погрязшие в трясине непотребного скотства, ныне пробуждались, однако, это лишь пуще растревожило их, мучая и выводя из равновесия.
И посему, будучи самым неугомонным из всех, Халас Сиройон, нахлёстывая Фиолоса, ринулся сквозь всё безумие равнины Шигогли прямиком к Голготтерату. Он скакал так, словно бы надеялся достичь своей цели до того, как крошащееся стекло в его груди превратится в груду осколков вместе с изнывающим от стыда сердцем. Он скакал по-фаминрийски - подставляя смуглую кожу своей груди как встречному ветру, так и вражеским стрелам, и воздев правой рукой разодранный стяг Кругораспятия. Уже не слышащий окриков своих братьев, уже ставший для них лишь крохотным пятнышком на этой чёрной пустоши, расстилающейся меж Окклюзией и Голготтератом, там, в этом промежутке, он внезапно обрёл покой, ощутив в себе призрак юности, галопом уносящейся куда-то вдаль. Он скакал до тех пор, пока парящая в небе золотая громада не приблизилась настолько, что её, казалось, уже можно было коснуться, а ему самому не пришлось откидываться назад и распрямлять плечи, изо всех сил противостоя побуждению съёжиться.
Укрепления, расположенные у подножия нечестивого Ковчега возвышались на скалах Струпа – огромной чёрной опухоли, служившим чем-то вроде основания Рогов. Военачальник повернул на юг, крикнув своему жеребцу:
- Видишь, старый друг? Вот она - затычка Мира!
Стены и башни, насколько он видел, были совершенно безжизненны. Бастионы эти по любым мерками представлялись исполинскими, напоминая своими размерами шайгекские зиккураты. Чёрные стены, возносились на такую высоту, что в сравнении с ними укрепления, окружающие Каритусаль или Аокнисс, казались попросту незначительными.
Сжимая Фиолосу бока коленями, он беспечно углубился в тень этих стен, свернув в сторону лишь в шаге от скал, а затем, по обычаю героев фамирийских равнин, откинулся назад в седле и поднял вверх руки, подставляя свою обнажённую грудь вражеским лучникам в качестве движущейся мишени. Но с головокружительных высот не устремилось вниз ни единой стрелы. Он смеялся и рыдал, проносясь вдоль линии стен и вглядываясь в промежутки меж золотых зубцов. Он чувствовал себя удравшим ребёнком, поступающим смело и безрассудно с тем, что свято. Его запомнят! О нём напишут в священных книгах! Он доскакал до знаменитого Поля Угорриор, пыльного участка земли, где уступы и скалы Струпа постепенно сходили на нет, и потому укрепления Голготтерата были возведены непосредственно на самой равнине. Он промчался мимо необъятной культи Коррунца, а затем направил Фиолоса к самим легендарным Железным Вратам Пасти Юбиль.
Он искупит свои грехи!
Оказавшись на прославленной в героических сказаниях площадке прямо под бруствером Гвергирух – ненавистной Усмехающейся башни, всадник придержал коня и замедлившись, заставил Фиолоса остановиться в пяти шагах от того места, где во дни Ранней Древности генерал Саг-Мармау предъявил Шауритасу последний ультиматум и где во времена ещё более незапамятные непотребный Силь, король инхороев, сразил Им’инарала Светоносного - сиольского героя…
Он так юн! Халас Сиройон был лишь дитём – да и не мог быть никем иным в злобной тени сего места. Как же всё-таки храбры люди! Сметь проявлять заносчивость и неповиновение пред зрелищем столь невероятным.
Смертные. Чья кожа настолько непрочна, что прошибить её можно даже брошенным камнем.
В высоту Гвергирух достигала лишь половины располагающейся к северу от неё башни Коррунц или же её южной сестры -Дорматуза, но значительно превосходила их и шириной и глубиной. Усмехающаяся башня представляла собой правильный пятиугольник с расположенной в его математическом центре Пастью Юбиль - зачарованными железные вратами, находящимися в узкой глотке - тесном проходе тридцати шагов в длину, грозящему погибелью всякому, оказавшемуся там. Храбрость Сиройона иссякла рядом с устьем этого убийственного ущелья. Вглядевшись, спасовавший военачальник смог различить и сами нечестивые Врата – створки высотой с мачту карраки, покрытые масляно поблёскивающими барельефами, изображающими фигуры, объединённые позами страданий и уничижений так, что терзания одной из них, словно бы становились оправой для стенаний другой…
Именно так, как описывали их Священные Саги.
Он боролся со своим хрипящим конём – покрытым шрамами ветераном многих сражений, однако сумел лишь заставить его топтаться на месте по кругу. Бросив взгляд на возносящуюся уступами каменную кладку массивной башни, он внезапно остро ощутил собственную уязвимость.
- Покажитесь! – воззвал он к зубцам чёрных стен.
Могучий конь, взмахнув гривой, успокоился.
Тишина.
По внешнему изгибу Склонённого Рога, нависшего над Голготтератом, словно громадная туша какой-то опрокидывающейся горы, заструились сияющие переливы, ибо восходящее солнце заставило оправу Рогов запылать, окрасив всё вокруг жутковато-жёлтыми отсветами. Травяные жёны утверждали, что Халас Сиройон родился в тот же самый день и стражу, что и великий Низ-ху и что поэтому фамирийский герой теперь обитает в его костях. Сам военачальник с одной стороны открыто высмеивал эти слухи, но с другой делал это в столь напускной и архаичной манере, что, скорее, только способствовал их распространению. Он понимал, что присущий человеку налёт таинственности, в той же степени как и воинская слава, лишь возвышает его в ревнивой оценке прочих людей. Его кишки имели слишком много причин, чтобы сейчас подвести его, но всё же он зашелся каким-то завывающим смехом, подобно тому, как смеялся однажды Низ-ху, издеваясь над ширадским королём.
- Отворите же амбары! – взревел он. – И выпустите наружу шранков – своих тощих! – дабы мы могли пообедать ими!
Есть некая сила, коренящаяся в фундаменте всякой свирепости, лежащая в основе желания, не говоря уж о воле и способности, совершать чудовищные поступки. Любые формы жестокости и насилия – одинаково древние. И ради противостояния нечестивому врагу, мерзость за мерзостью тихим шепотком вливалась в его уши во сне, ибо праведные не способны обрести большего могущества иначе, нежели будучи в равной мере безжалостными.
- Анасуримбор Келлхус! – вскричал Сиройон, гордо вскидывая голову и, словно бы бросая вызов глядящим на него с высоты рядам бойниц. - Святой Аспект-Император явился!
Монументальная тишина. Пустые стены и башни. Лишь хриплые крики воронья доносятся откуда-то издали. От наступившего вдруг безветрия, казалось, загустел сам воздух.
- Дабы покорить! – взревел он, ощутив бремя собственной ярости. – И поглотить!
Он вонзил в землю своё импровизированное знамя и, наконец, позволил Фиолосу унестись прочь, поддавшись их разделённому ужасу. От края Окклюзии мужи Ордалии ошеломлённо наблюдали за ним, оглашая Шигогли ликующим рёвом, в котором не было слышно уже ничего человеческого, столь возбуждённой яростью и лихорадочным изумлением он дышал.
То был миг опустошающей славы. Крики воинов громом разносились по бесплодной равнине, где безмолвный Голготтерат копил в себе тьму, противостав чёрными стенами восходящему солнцу. Мечи колотили о щиты. Наконечники копий устремлялись в небо.
Накренившийся сиройонов стяг с Кругораспятием, вышитым черными нитями по белому полотнищу, изодранному и запятнанному засохшей кровью, весь день до самой ночи торчал на поле, скособочившись, подобно пугалу, принадлежащему давно умершему крестьянину…
Но наутро штандарта там уже не было, и более его уже никогда не видели.
Проша…благочестивый, не по годам развитой и симпатичный мальчуган, унаследовавший, как в один голос твердили поэты, лицо и глаза своей матери. Несколько напыщенный и оттого забавный мальчишка, доставлявший своему отцу радость лишь тогда, когда тот незаметно наблюдал за ним со стороны.
Ибо, Сейен милостивый, в противном случае его неугомонный язык приносил всякому, кто по случаю оказывался рядом, одни лишь печали.
- В чём, отец? – спросил он, узнав о том, что, последних отпрысков рода Неджати - давнего соперника Дома Нерсеев -предали казни. - В чём честь детоубийства?
Долгий взгляд отца, изводимого тем же самым человеком, которым он более всего гордился.
- В том, что мои сыновья и мои люди будут, наконец, избавлены от войны, продолжающейся уже десять лет.
- И ты полагаешь, что поэтому Господь простит тебя?
- Проша… - отцу понадобилось время, чтобы смириться с осуждением тех, кого он любил, и научиться контролировать свой голос и тон, - Проша, пожалуйста. Вскоре ты и сам всё поймёшь.
- Что я пойму, отец? Злодеяние?
Удар кулаком по столу.
- Что всякая власть - проклятие!
Он каждый раз вздрагивал от яркости этого воспоминания, вне зависимости от того, что его вызывало.
Так почему же? Почему он был одним из тех, кто тоже боится проклятия? Это казалось ему таким очевидным – вне зависимости от того, как много сбивающих с толку речей вливал ему в уши Ахкеймион. Эта жизнь была лишь краткой вспышкой, картинкой, мелькающей в сиянии молнии летней ночью, а затем исчезающей в небытии. На сотню Небес приходится целая тысяча Преисподних – ибо так много путей, ведут к пламени и мукам, и так мало тех, что приводят в райские кущи. Как? Как мог кто-то быть настолько низменным и скудоумным, чтобы самому, добровольно обречь свою душу чудовищной Вечности.
Как это вообще возможно - принять в себя зло?
Но его отец был прав. Он понял это, хоть и спустя весьма долгое время. Благочестие – чересчур простая вещь для этого сложного мира. Лишь души совершенно непритязательные или полностью порабощённые точно знают, что такое добродетель и что есть святость, а для королей и владык эти истины являются загадками, находящимися за пределами понимания, тревогами, грызущими их души в самые тёмные ночные часы. Если бы его отец пощадил сынов Неджати, что бы за этим последовало? Их наследием стала бы жажда отмщения, желание сеять раздоры и, в конце концов, всё это привело бы к восстанию. И тогда, то самое благочестие, что заставило отца пощадить их, обрекло бы на гибель множество иных душ – безымянных и невинных.