Между тем опять начались на время прекратившиеся хороводы, сопровождаемые писком гармоник и песнями горластых девок. В одном углу, у забора, щелкали свайкой, в другом играли в бабки, соображаясь с тем: жохом или ничкой ляжет битка. На одном крыльце показалась толпа подгулявших гостей и затянула песню, конченную уже в соседней избе на пороге. Чванились гости, кланялись хозяева, прося хоть пригубить чарку и не погнушаться пирогом с морковью, и буйно-весело разгорался деревенский праздник, которому и веку-то только три дня, и то потому, что покосы кончились, а рожь только лишь недавно начала наливаться.
– Что, земляк: поди, с Волги аль с Оки, что ли, какой? – спросил старик, подходя к вожаку, пробиравшемуся к питейной.
– Маленько разве что не оттеда! – отвечал тот и поплелся дальше.
– Давно, поди, возишься с суседушкой-то? – расспрашивал старик, указавши на Мишку, который, понурив голову, плелся за хозяином и искоса поглядывал на допросчика.
– Годов пять будет, коли не больше. Да не балуй, неповадной! – продолжал он, дернув за цепь медведя, который успел уже присесть на корточки и начал сосать лапу.
– От себя, что ли, ходишь али от хозяина?
– Мы от себя ходим. Нынче охотников-то и в нашей стороне куды-куды мало стало: всяк лезет в бурлачину, а зверь и гуляет себе на всем просторе.
– А поди уж, чай, попривык к свояку-то? – продолжал расспрашивать любопытный старик и шепнул что-то парнишке, который, спустив рукава рубашонки и разинув рот, пристально разглядывал мохнатого плясуна.
– Вестимо попривык: ко всему привыкнешь! – отвечал вожак, как бы нехотя и как будто крепко надоели ему людские расспросы на каждом перекрестке. Но когда парнишко принес деревянный жбан хмельной деревенской браги и старик попотчевал провожатого, сергач стал заметно словоохотливее и, утерши бороду, удовлетворял любопытству тороватого старика.
– Да вот как привык: коли когда поколеет – ссохну с тоски, коли не того еще хуже. Известно, почти свой человек стал, без него хоть сгинь да пропади – вот как привык! На-ко, Миша, пивка, попей сколько сможешь; ты ведь у меня завсегда ко хмельному охочий был; годи вот маленько, а то и сердитей чего хватим. Пей-ко, брат, коли есть что – не чванься!..
И вожак, налив пива в шляпу, поднес своему кормильцу.
– Вот видишь, старина, сам что ешь или пьешь – ему завсегда уж уделишь. И совесть тебя мучает, коли не отломишь чего, да и он-то таково жалостно смотрит, что кусок не лезет в горло, – и все делишь пополам! – продолжал рассуждать поводырь, в то время как Мишка, утершись лапой и пощелкав зубами, выказал нетерпеливое желание идти дальше.
И видел старик-расспросчик, как куцый зад Топтыгина скрылся за дверью питейного, и слышал он, как взвизгнула баба, нагибавшая коромысло колодца и обернувшаяся назад как раз в ту минуту, когда мохнатый философ проходил мимо, не дальше как пальца на три от ее сарафана. Бросилась она опрометью в избу, оставив ведра подле колоды, и долго ругала на всю деревню и зверя и провожатого.
Не уйти сергачу от любопытных расспросов и не отмолчаться ему, когда возьмет свое задорный хмель и начнет подмывать на похвальбу и задушевность.
– Маленьким, братцы, взял, вот эдаким маленьким, что еле от земли видать было, – говорил он любопытным завсегдатаям, обступившим пришельцев и всегда готовым слушать все, что ни предложит им досужество, будь это хоть в десятый, хоть даже в сотый раз.
– Было, вишь, их два брата, вестимо двояшки: ни тот ни другой старше. А жил-то я, братцы, у нашего благочинного в батраках – отцом Иваном звали, – продолжал сергач уже таким тоном, который ясно говорил, что вы-де народ темный, а мы люди бывалые, слушайте только да не мешайте: таких диковин наскажем, что вам и во сне не привидится.
Кое-кто из слушателей подперлись локотками, другие самодовольно обтерли руки о полы своих полушубков, а краснорожий сиделец всею массою жирного тела перетянулся через стойку и вытаращил масленые глаза.
– Жена у меня померла; домишко весь ветром продуло, и солому всю снесло на соседской овинник; а вон Мишутка мой еще махонькой был. Эх, думаю, худая жизнь без хозяйки! а все лучше хлебушко путем доставать, – не биться о холодный шесток: вот и нанялся я к отцу-то Ивану. Ну и живу, братцы, ничего… живу путем-толком, ни он меня, ни я его не обижаем, – все идет в мире, в согласии. Да вот стали раз как-то недобрые слухи ходить: ниоткуда взялась медведица, да и начала рвать скотину по соседству, досталось-таки на порядках и нашим сельским: которой вымя выест, которую всю изломает, а сычухинский мельник еще хуже рассказывал. Ухватил, слышь, медведь-от Базихину буренку за шиворот да и поволок к лесу. На первых порах все, слышь, задом пятился, да, знать, корова-то больно ревела, или сам-от добре приустал, только взвалил он ее на закорки, стал на дыбы да и потащился к оврагу. Собрались наши сельские миром да и порешили идти сообща против зверя: кое у кого ружьишки понабрались, у Матвея Горшка достали рогатину. Хотели было ямы вырыть да и позавалить берестом, так старики да девки пристыдили. Начало, братцы, и меня подмывать пойти на охоту. Берет такой задор, словно в лихоманке хожу, – и ружьецо было: на тридцать сажен хватало, и долото промыслил для заряду. Пусти, говорю, отец Иван, с ребятами на охоту! Рогатины, говорю, достали и ружей никак с пяток было.
Тот – никак, и матушка тоже.
– Убьет, говорят!.. что тебе в этом толку? Да и парнишко сиротой останется, некому и порадеть будет. Чем, говорят, на медведя-то ходить, в другом чем будешь пригоден. А там и без тебя народу много: сам говоришь, все село идет.
Дело, думаю, толкуешь! – твои бы речи и слушать. Подумал я, братцы, подумал да и пошел клепать косы на повить. Пришли наши ребята с охоты и медведя приволокли с собою убитого: шкура вся взбита, словно решето какое, и брюхо распорото, Медведь бы куды ни шло: затем, стало быть, ходили, а то, вишь, с ним еще барского повара притащили: тоже побывшился (умер). А дело-то было вот как: сунулся он с ножом кухонным, что говядину режет; разогнал ребят, никого не подпущал к себе: сам, говорит, справлюсь, один на один; только, говорит, не мешайте. Пошел он по медвежьей тропе, да и не приходил назад: слышали ребята, как ревел благим матом, а подступиться боялись, да уж потом целым миром и подошли к оврагу-то. Видят ребята, оба лежат не шелохнутся; поднял медведь Еремку, задрал, слышь, с затылка да и сосет мозги. Начали палить; не сдвинулся медведь, все лежит на одном месте. Подошли наши, а он уж и помер. Кабы, говорят, Еремка в сердце угораздил да подшиб его под ноги, может, и убил, говорят, и сам бы жив остался. А то как понажал тот его да изловчился ухватить за затылок – ну и помер.
– У нас так это не так бывает, – перебил один из слушателей. – Живем мы в лесах глухих, волока верст по сотне будут: едешь ты лесом – ни одной деревни, все дуб да береза – взглянуть, так шапка валится. На всем волоку и жилья-то только две либо три избенки, и то лесники строют.
– А ты из каких мест? – спросили бушневские.
– Вятские – из Яранска-города бывали.
– Не знал ты там Гришуху Копыла: торговал хомутами, и пошел-то из нашей деревни?
– Где, братцы, знать: народу всякого есть; всех не спознаешь.
– Вестимо, где там всякого знать! – подтвердил тот же, который задал вопрос.
– Ну! – крикнули завсегдатаи, проводив это «ну!» тяжелым вздохом.
– Да вот теперь, он рассказывал, летом было, а у нас так по осеням за медведем-то ходят. Как, примерно, началась первозимица, набросало снежку: он, говорят, и пойдет искать берлоги и все старую выбирает, а то выгребают и новые, так… на пол-аршина. А уж коли пошел он к берлоге, знамо, чернотроп после себя оставит. Охотники-то уж и знают это время, замечают тропу по деревам да по кустам, а ему дают улечься. У них только бы знать, в какую сторону пошел, а уж там найдут по чутью, на нос.
– Берлогу-то найти нехитрая штука. Сам, брат, хаживал, хоть и не рассказывай, все сам поизведал, коли хошь, так и тебе расскажу, – прихвастнул сергач. – Берлогу он завсегда вглубь на три четверти роет, только бы самому улечься. Как, стало быть, ляжет, так и навалит сверху хворосту всякого, лапок сосновых, валежнику, а дырочку для духу завсегда-таки оставит наверху. Вот и видишь, как завалит хворост-от снегом, – из дырочки пойдет пар змейкой, – ну, знать, засел тут дедко и сосет лапу. Тут его только сам не замай да не говори про него, не поминай его имени, чтобы не услышал он: не тронет, ни за что не тронет, да и такой-то увалень, что и не повернется. Один раз только и повертывается он во всю зиму, а то целых ползимы на одном боку лежит да ползимы на другом.
– Слыхать-то слыхали об этом, – поддакнули слушатели. – Ну а ловить-то как?
– Да так же, поди, как и у них. Главная причина из берлоги вытравить: поймают, вишь, зайца да и начнут щипать, а сам-от больно этого писку не любит; а не то собак улюлюкают. Потапыч-то, вишь, осерчает, вылезет из берлоги да и встанет на дыбы; тут его в пять, шесть рогатин и начнут донимать. Из ружей мало стреляют, плохо берет его пуля-то – тепла, вишь, шуба: пальца в три будет, коли не того больше. А ноготки? гляньте-ко, ноготки-то!
И хозяин полюбовался двухвершковыми когтями своего воспитанника.
– Ведь вот бьешь его палкой, – думаешь, больно, так нет тебе: словно деревянной, разве щекотное место попадешь. Только и надежда одна что на кольцо, а то всего бы, кажись, изломал. Бывали и такие случаи, что подымут облавой – собаками, тут бы и бить его, так иной раз косой шут деру задает с перепугу да спросонья; начнет кувыркать – на доброй лошади не догонишь, а коли он сам пустился в погоню – ни за что не уйдешь! Тут уж он всю зиму не лежит – и бродит все по соседству. Злей его тогда нет зверя на свете: хуже волка голодного. Человек тогда не попадайся ему, хоть в другой раз и не тронет, если молодой еще да не попробовал человечьего мяса.
– Мед, говорят, охотник он есть? – поджигали сергача его слушатели.