Нечистая, неведомая и крестная сила. Крылатые слова — страница 17 из 46

– А вот я сказываю тебе, что я, к примеру, в сотские приговорен. Положили, выходит, сходить к тебе: что-де скажешь?

При последних словах становой поспешил осмотреть нового сотского с головы до ног раз, другой и третий.

– Ты такой коренастый – драться, стало быть, любишь?

– Пошто драться, кто это любит: драться по мне – надо бы тебе так говорить – дело худое…

– Я тебя, дурака, рассуждать об этом не просил. Рассуждать у меня никогда не смей. Не на то ты сотским выбран, чтобы рассуждать. Твое дело исполнять, что я рассужу. Ты и думать об этом не смей.

– Ладно, слышу. Сказывай-ко, сказывай дальше. Я ведь темной, не знаю… Поучи!

– Если не любишь драться, так по крайней мере умеешь?

– Ну, этого как не уметь, этому уж известно сызмальства учишься…

– Водку пьешь?

– Да тебе как велишь сказывать, бранить-то не станешь?

– Говори прямо, как попу на духу.

– Водку пью ли, спрашиваешь? Занимаюсь.

– А запоем?

– Загулами больше, и то когда денег много, жена…

– Об этом ты и думать не смей. Выпить ты немного можешь, хоть каждый день, потому что водка и храбрости, и силы придает. Это я по себе знаю. На полштоф разрешаю!

– Это… Покорнейше благодарим, ваше благородье, так и знать будем. Сказывай-ко: еще что надо?

– Палку надо иметь, держать ее всегда при себе, но действовать ею отнюдь не смей.

– Это знаем, что-де именины без пирога, то сотский без батога. Пойду вот от тебя к дому: вырежу. Еще что надо?

– Значок нашей на груди подле левого плеча; на базарах будь, в кабаках будут драки – разнимай; вызнай всех мужиков… Ну, ступай! принеси дров на кухню ко мне! Марш!

Становой при последних словах повернул сотского и толкнул в двери. Сотский обернулся и счел за благо поклониться.

Таким образом утверждение кончилось. Умершего (и почти всегда умершего) сотского сменил новый, которому тоже износу не будет, как говорят обыкновенно в этих случаях люди присяжные, коротко знакомые с делом.

– Ну что, как ты, Артемий, со своим со становым: привыкаешь ли? – спрашивали его вскоре потом добрые соседи и ближние благоприятели.

– Ничего, жить можно! – отвечает им новый сотский, почесываясь и весело улыбаясь.

– Чай, бранится, поди, да и часто?

– Бранится больно часто!.. Да это что… Горяч уж очень.

– А за што больше ругает: за твою вину, а ли свою на тебе вымещает?

– Да всяко. Ину пору сутки-трои прибираешь в уме, за что он побранил, никак не придумаешь. Так уж и сказываешь себе: стало быть, так, мол, надо; на то, мол, начальник – становой.

И слушатели, и рассказчик весело хохочут.

– Ну а как, охотно ли привыкаешь-то?

– Известно, была бы воля – охота будет. По хозяйству-то по его правлю должность. Угождаю: довольны все! Одно, братцы, уж оченно-больно тяжело!

– Грамоте, что ли, учит?

– Этого не надо – говорит. С неграмотным-де в нашем ремесле легче справляться. А вот уж оченно тяжело, как он тебе стегать виноватого которого велит, тут… и отказаться – так впору.

– Нешто уж тебе привелось?

– Кого стегали-то? – спрашивали мужики.

– Не из наших. Тут уж больно тяжело с непривычки-то было. Мужичоночко этот – слышь – оброк доносил к управителю. Принес. Высчитали, дали сдачи, рад, значит: в кабак зашел. Выпил и крепко-накрепко. В ночевку попросился. Отказали: «Нет-де, слышь, знаем мы таких, что коли-де в ночевку попросился, пить затем много станешь, – облопаешься. Ступай-де туда, откуда пришел». Ну и не выдержал он тут: пьяное-то, выходит, зелье силу свою возымело как следует; ругаться стал, его унимать – он за бороду того, да другого, да третьего. Полено ухватил; резнул за стойку – с двух полок посуду как языком слизнул. Тут, известно, платить бы надо. Стали в карманах шарить, а у него и всего-то там заблудящий полтинник. Исколотили его порядком; к нам привели. Поверенный – слышь, к барину ездил, жаловался. Он у нас сидел над погребом три дня. На четвертой и сошел барский приказ: дать-де ему с солью – и вывели. Мне велели розог принести. Принес. Раздевать велели, – стал. Да как глянул я ему в лицо-то, а лицо-то такое болезное, словно бы его к смерти приговорили… слеза проступает – и Господи! – Так меня всего и продернуло дрожью! Опустил я руки и кушачишка не успел распутать. А он стоит и не двигается. Мне спустили откуда-то – я опомнился, распутал кушак и армяк снял и в лицо не глядел: боялся. Только бы мне дальше… как взвоет сердобольной-от человек этот да как закричит: «Батюшки, говорит, не троньте! лучше, говорит, мне всю бороду, всю голову по волоску вытреплите, не замайте вы тела-то моего: отец ведь я, свои ребятенки про то узнают, вся вотчина!!» Как услышал я это самое – махнул что было мочи-то обеими руками от самых от плеч от своих да и отошел в сторону. Становой на меня. «Нет, говорю, не стану, не обижайте меня!» Получил я за то опять раз-другой… С той поры я и пришел в послушание.

– Смекаешь – мол, теперь-то?

– Да что станешь делать, коли на то призван? Своя-то спина одним ведь рублем дороже…

И опять все смеются, хотя далеко и не тем искренним, честным и простодушным смехом.

Через несколько времени наш сотский рассказывал уже вот что:

– В одном, братцы, на его благородье хитро потрафлять: сердится часто. А уж сердится он на которого на бурмистра, с тем ты человеком и на улице не смей разговоров разговаривать, и в избу к нему не входи. Эдак-то вон намедни соснинской досадил, что ли, нашему-то, и поймай меня у себя на селе: «Зайди, говорит, Артюша, ко мне: угощенье-де хорошее будет да и поговорить, мол, надо». Отчего, думаю, не зайти к куму, коли зазыв он тебе такой ласковый сказывал? «Спасибо, мол, на почестях на твоих». И зашел. Выпили. Груздей поставил. Гуся, пирогов поели. Полтинник давал на дорогу – отказался. Барским сказывал – взял. Пошел это домой, шапочку на ухо, песенки запел: весело мне таково на ту пору было. Прохожий человек как-то встренулся, – шапку ему снять велел: сотский, мол, идет, почтение давай-де и всякое уважение! Шутил, значит. Да с веселого-то ума своего пройди в становую квартиру: со становенками, мол, поиграю! Дух, мол, такой веселый нашел: заодно уж; все же и напредки, мол, пригодится ласка эта. Зашел. Сказали самому, что пришел-де Артемей-от. Вышел он ко мне в сердцах, подбоченился. Плохо – думаю – дело: знаю, мол, я ухватку твою. Я молчу; он и начал:

– Где, говорит, это ты шуры-то разводишь? Подруги, говорит, сутки ищут тебя, не найдут. Что, говорит, не жаль тебе образа-то своего, не купленной, что ли? Знаешь манеру мою: люблю чистить.

«Как, мол, не знать порядка твоего, чего другого?» – думаю себе.

– Сказывай: где налимонился?

– А так, мол, и так… – Все и поведал. Так он и досказать мне слов моих не дал: так и заревел… Я оправился, стряхнул волосья и ни слова не говорю противу этого. Потому как уж не в первый раз, и знаю: отвечать станешь, опять заревет. Такой уж обычай имеет. Стал он опять сказывать:

– Вот, говорит, владыка на попов выезжает: подводы ему сбивать надо. Двенадцать лошадей под него, шесть под певчую братию, тройку протодиакону, шесть архимандриту, шесть-де под рязницу, три под исправника, три под меня и под все другое.

Где соберешь? а пора летняя, рабочая, все лошадки в поле, работают…

– Загуляевской, мол, вотчине черед, ваше благородие: знаю, мол! – И угодил, думаю, сказом этим. Так нет, вишь: опять зарычал еще пуще…

– Ты, говорит, рассуждать не смей, когда начальство говорит. А ступай-де в Соснинскую вотчину, да там и сбивай, а загуляевского бурмистра ко мне пришли. Да так, слышь, и сделай по-моему.

Послал я загуляевского, да и к соснинскому-то зашел. Старое угощение помню и сказываю: «Становой, мол, противу тебя сердце имеет, не в черед вотчину выгонять велел, да я до времени-де не стану: шел бы ты к нему да поклонился».

Он так и сделал. Так становой-от его и на глаза к себе не пустил, а велел позвать меня да и спрашивает:

– Ты, говорит, зачем опять своим умом жить стал и рассуждение имеешь?

Молчу.

– Не надо, – говорит, – не надо.

И говорит-то это мирно таково! и ничего не делает.

Молчу.

– Ступай, – говорит, – на кухню; обожди.

Пошел я, по его по приказу, куда велел. Сижу я там долго, ничего это такова худова не думаю. Вижу, кучер его Гаранька приволок из сарая розог, да и положил в воду. Посмотрел на меня, усмехается, да и опрашивает:

– Знаешь, – говорит, – к чему это все клонит?

– Как, мол, не знать, Гарасим Стефеич?

– Смекай, – говорит, – про тебя ведь все это. Так-де приказано, и за сотскими послали-де на село.

У меня так и захватило сердечушко-то мое, защемило его, и в глазах помутилось. Вспомнил, как это в мальчиках было это дело: и еще того горше от думы от этой стало! Сижу, сам себя не ведая; на розги на те, что мокли, и не взглядывал. И пошли мне тут разные такие мысли: и про мужичоночка-то про того про сердобольного вспомнил, и барского холуя… Разных я тут вспомнил: как один молитвы вслух зачитал, как другой удрал было из сарая-то. Вспомнил бабушкину молитву, что читать наказывала, коли сердится на тебя кто! Помяни, мол, Господи, царя Давида и всю кротость его. Что коли-де припомнишь ее, отойдет человек тот. Так и решил.

Пришли на тот час и наши сотские: Василий да Микита. Взглянули на розги, спрашивают:

– Али-де стегать кого хотят?

У меня опять ухватило сердечушко-то поперек. Смолчал.

– Не тебя ли-де, Артюха? – они-то. Смолчал.

– За что, – говорят, – какая такая провинность вышла? Али-де пьян был да подрался с кем? Красть-де ты не крадешь, кабаков не бьешь и господам грубостей не говоришь никаких.

Проняли.

– Сам, мол, говорю, братцы, не знаю за что.

Ребята головушками покачали, тронули пуще. Сказываю все как было. Молчат оба и опять головушками покачали. Хотел было я им тут просьбу свою сказать, чтобы полегче накладывали, – да удержался. Совесть не поднялась. Сидим опять и молчим все. У меня опять сердечушко-то мое нет-нет да и обдаст всего его варом. Пытку я тут выдержал, братцы, такую, что никому не дай, Господи! И за тем было… уж порядочно-таки было. Сердечушко так и опустилось все на ту пору – на самое, надо быть, на донушко. Оправился это я – сердце в злобе большой, сокрушения накопилось много. Поднес становой рюмочку-другую; ласково потрепал, сказывал много хорошего – простил я ему, забыл злобу. И с той поры и я к нему, и он ко мне, как будто и разладу никакого не было – друзьями стали. И правлю я ему, братцы, должность, как следует: боюсь уж.