Нечистая, неведомая и крестная сила. Крылатые слова — страница 18 из 46

И действительно, что было у Артемья на словах, в мирских беседах, то было и на деле – в мирских собраниях. Разведет ли где православный народ базар, ярмарку и, по обычаю, подопьет и зашумит в ночи, пропивая без оглядки, без сожаления трудовой грош, не всегда лишний и всегда честный, – сотский мирит пьяных. Велит ему становой запереть в сарай вышедших из возможных границ буйства и пропойства – Артемий прежде приложит руку, потешит себя и потом уже поспешит буквально исполнить приказание. Понадобится ли сбить народ на мирскую сходку для толков о подушном, о дорогах – Артемий действует спешно и послушно, не забывая ни значка своего, ни кулаков, на которые уполномочил его становой пристав своею властию, своим правом и приказом.

И спросят его, бывало:

– Что блажишь, Артюха? Смирной такой прежде был, а теперь словно белены объелся.

– А то, скажет, брат, что выбрал меня мир на такую на должность на собачью – стало быть, не уважил. А не уважил мир Артемья, и Артемий угождать ему не станет.

В этом был весь его ответ и все объяснение дальнейших поступков. Через полгода его узнать нельзя было: из мужика он сделался решительным сотским.

Прошла между тем ненастная осень со слякотью, заметелями, падью и другими ненавистными проявлениями непогодей.

Наступила зима… По большим торговым селам начались очередные еженедельные базары; в одном по воскресеньям, в другом по четвергам, в третьем по вторникам. Кое-кто из домовитых толковых мужиков-трудников считал уж в мошне залишную копейку, полученную за проданный избыток из предметов домашнего хозяйства, и, лежа на полатях в теплой избе, толковал с доброхотным соседом дружелюбно и миролюбиво:

– Все-то пошло у нас, кум, хорошохонько…

– Зима встала такая кроткая; снежку накидал Господь вдосталь; и на базары выезжать спорко, и лошаденки не затягиваются, – добавлял от себя кум и сосед.

– И мир-то промеж себя зажил таково ладно: хоть бы те же базары взять. Наклевался на товар твой купец – не бойсь, не перебьют: тебе ему и отдать свое, и почин получить. Хорошо, кум. Матерь Божья! хорошо пошло.

– Со становым в ладах. Опять же исправник проезжал – не обидел. К мирским толкам поприслушаешь-ся – тоже опять всем довольны. Одним мир скучает: сотской Артюха благует.

– С каких прибытков-то: чего ему мало?

– Поди вот ты тут… озорничает.

– Обидел его, что ли, кто али лешой на лесу обошел?

– Дело-то это, сказывают, вот как было: пришел он в посадской кабак, в котором Андрюха сидит. Пришел-де, и слышь, и «здоровье» не сказывал. Мужичонко тут на ту пору такой немудрой сидел; посмотрел, слышь, на него впристаль да и крякнул. Опять же и ему ни словечка не молвил. Снял рукавицы, рукава засучил.

– Дай, говорит, мне, Андрюха, балалайку.

Известно, какой же кабак без балалайки живет: и Андрюха держал ее. Дал он ему балалайку: супротивного слова не молвил. Побаловал это он на балалайке-то, выбил нам трепака, что ли, какого, назад отдал. Опять взглянул на мужичонка-то на того впристаль, не спросил его… Ничего. Слушай. Перекинулся этак, слышь, через стойку-то, голову-то на стойку положил да и спрашивает Андрюху-то:

– А что, говорит, угощение мне от тебя будет сегодня?

– Какое, говорит, тебе угощение? Давно ли, парень, полштоф-от раздавил: от меня ведь он тебе шел.

– Зато тебе и спасибо сказывали тогда. Теперь за новым кланяемся.

– Мне, – говорит Андрюха-то, – давать тебе не из чего, да и часто так. Мы, говорит, на отчете, с нас всякую каплю спрашивают. А ты что больно разлакомился-то? Проси, коли хочешь, у поверенного, вот на днях поедет выручку обирать. Даст он тебе, так и я слова не скажу.

– Ладно, говорит, коли у поверенного, так у поверенного!.. А ты не дашь?

– Не дам, говорит, и не проси!

– Ну, коли по закону, говорит, не поступаешь, ладно, говорит. – И изобиделся Артюха, крепко изобиделся; в глаза целовальнику в упор посмотрел; перегнулся назад; взял руки в боки; ноги расставил; глядит на мужичонка-то на того да и спрашивает его:

– Ты, говорит, какой-такой?

– А нездешний, мол.

Артюха-то к нему и рукава засучил опять.

– Ты, говорит, если с кем говорить хочешь, так должен узнать сперва человека того. Я, говорит, могу вон этот кабак разорить. Вот оно что.

Мужичонко только замигал на слова на его, а целовальник не вытерпел.

– Да ты, – говорит, – с того свету пришел али со здешнего?

Ничего Артюха ему не молвил; опять пристал, слышь, к мужичонку-то.

– Я, – говорит, – таков человек, что вот поставлю промеж себя и тебя палку свою – и ты со мной говорить не можешь: потому я начальник!

– Кто же набольшой-то у вас, – спрашивает Андрюха, – ты али становой? И смеется.

Мужичонко опять замигал.

– А кто, – говорит, – набольшой? Так вот я, слышь, станового-то и благородьем не зову, по мне, он Иван Семеныч, так Иван Семеныч и есть. А ты понапрасну меня, Андрюха, не попотчевал даве на первой мой спрос. Теперь уж я сам не стану пить.

И опять, слышь, к мужичоночку пристал. Много-де он ему тут всякой обиды сказывал, корил его всякими покорами. Мужичоночко на все молчал да и выговорил:

– Мы-де не здешние. У нас свои сотские, а ваших-де мы не больно боимся.

– А где, – говорит, – у тебя пачпорт?

– Дома, – говорит, – оставил.

– Ну так пойдем-де, слышь, к становому. А тебя, Андрюха, не закон беглых людей принимать да паспортов у всякого у прохожего не спрашивать: об этом, брат, нигде не писано!..

Мужичоночко нейдет с ним – он его в ухо раз… и другой… и третий.

Сталась, таким манером, драка у них. И что затем было!!.. Артюха, слышь, в снегу очнулся за околицей, в крови весь и в левом боку боль учуял, крепкую такую боль, что словно-де туда пика попала. И пилила она его бесперечь, сказывали, недели две, насилу-де баней оправил, выпарил ее вениками, выхлестал, и то не всю. На левой бок свихнулся маленько, да вот с той поры и ходит кривобоким. И прозвали его ребятенки селезнем.

Так с того ли самого, али с покору целовальникова, когда тот за битого-то мужичоночка вступился да выговорил Артюхе:

– Что коли-де драться стал, так знай, мол, и моя отмашь не об одном суставе. Вчиню-де и я тебе нашинского!..

Испортился наш Артемий. К становому пришел. Тот заступился за своего за приспешника, и пошел благовать Артемий. Да вот и озорничает. Пришел, слышь, в кабак (да не в тот уж) и сказывает:

– Люблю я Ивана Семеныча за то, что он мне во всяком моем слове послушание оказывает и почитает меня. Придешь к нему на дом по его по вызову, станешь отказ ему делать, что вот-де, слава Богу, кругом все хорошо, никаких-таких происшествий не было, а что-де Матрена одночасно померла, так от угару, мол. Возьмет он это меня за бороду, потреплет за нее, подлецом приласкает да накажет: «ты-де в Митино пойдешь, так от меня поклон сказывай!» «Слушаю, мол!» И стриженая девка косм не успеет заплесть: Лукешка у меня в становом огородке за банями снег уминает… И что там дальше – не наше дело! Я тем часом завсегда уж у становихи детям сказки сказываю, петухом пою, опять же по-телячьи… Соловьем свищу. Барыня сама выходит, – слушает, смеется, чаем, вином поит. Наше дело такое – умей всякому угодить, – а затем уж тебя – никто не смей обижать. Вон обидел меня Андрюха посадской, взял я у него мужика небеглого. Мужика этого отпустили, а посадской кабак три дня заперт стоял. Тридцать, слышь, рублев у откупщика из мошны и вон. А мне с той поры ихний ревизор во всяком кабаке по полуштофу в неделе велел отпускать без отказу. Так и знаю!..

Так объясняли себе мужики-соседи перемену в Артемье, так рассказывал и он сам о себе. Новые вести приносили немного хорошего. Артемий на все спросы говорил мало или совсем не отвечал; к соседям завертывал только за делом и не бражничал ни с кем из них и почти нигде, ограничиваясь исключительным правом получать от откупа выговоренное угощение. В избах у соседей являлся он только по должности со словесным извещением, и то не всегда входил в дверь, а удовлетворялся обыкновенно только тем, что стучал своей палкой в подоконницу. К стуку этому, всегда урывистому и громкому, давно уже применились бабы и, при первых ударах, умели отличить его от стука, напр., нищей братии, которая стучит своими падогами обыкновенно слегка и учащенно и немедленно затем вытягивает свой оклик, небогатый словами, но глубокий смыслом. Заколотит Артемий громко-громко, изо всей силы, задребезжит стекло, и взвоет в люльке разбуженный ребенок – бабы перемолвятся:

– Надо быть, опять горлодер Артемей, – чего надо?

– Дома ли большак-от?

– А на полатях спит. С мельницы вернулся, – умаялся, слышь.

– Буди его поскорее да гони к окну.

– Сказывай, чего надо, – перескажем ему когда очнется: вишь, недавно захрапел только… жаль!

Сотский в ответ на это еще немилосерднее застучал в подоконницу. Бабы опять разругали его промеж себя и опять окликнули через волоковое, всегда готовое к услуге окошко:

– Да ты бы в избу вошел, отдохнул бы, молока бы, что ли, похлебал.

– Некогда… у нас дела… мы на полатях не спим, нам некогда. Буди, слышь, а то окно разобью.

– Ну, вишь, ведь ты озорной какой, пошто окно-то бить станешь? Стекол-то здесь, чай, нетути – все из города возят, куплены ведь. Вошел бы…

Но сотский неумолим: он обстукивает оконницу со всех четырех сторон и заставляет-таки баб будить большака. Долго тот не слышит ничего, не может понять, наконец открывает глаза, щурится, опять закрывает и, повернувшись на другой бок, опять готовится заснуть. Но новый стук и сильная брань под окном и новые навязчивые толчки будильниц подымают его с полатей. Чешется, зевает, еле шевелит ногами, чмокает и опять зевает и потягивается, разбуженный не вовремя и не в добрый час. Подходит к столу, выпивает целый жбан кислого квасу, кряхтит, крутит головой и, только теперь приходя в сознание, с открытом воротом рубахи, садится к открытому окну слушать начальнические требования неугомонного сотского.