– Партия солдатиков пришла, – слышится голос сотского, – троих поставить некуда – слышь! В твою избу велели – слышь! Приварок давай – слышь. Завтра уйдут в поход. Принимай-ко, слышь!
– Давно ли, парень, ставил? Шел бы к Воробьихе: ей надо!
– Начальство на тебя указало – слышь!
– А ты-то чего забываешь очереди-то?
– Чего указываешь-то: делай что велят – слышь.
Сотский опять застучал в подоконницу.
– Бога ты не боишься. Если крест-от на тебе, что стучишь-то? Слышу ведь.
– Делай что велено. Не ругайся!
К ругательствам сотского присоединяются новые ругательства. Бабы в избе тоже сетуют и перебраниваются промеж себя.
– Шли бы вы-то, крещеные люди, не по сотскому указу, а по своему по разуму.
– Наш разум таков: куда указывают, туда и идем, – отвечают солдаты. – А нам не на улице же спать.
– И то дело, братцы! А то гляди, сотской-от ваш какой озорник, богоотлетчик. Ладно, идите!
Солдаты входят, бранят сотского и вскоре успевают по старому долгому навыку умирволить хозяев, всегда страдающих, по свойству русской природы, и всегда готовых умилиться духом, полюбить всякого сострадающего их горю, хотя и не всегда искренно, большею частию голословно.
Хозяева беззаветно и готовно напоят-накормят временных постояльцев всем, что найдется у них горячего и хорошего, всем, чего ни попросят солдаты, отпустят и с ними на дорогу и забудут вчерашнюю неприятность, хотя подчас и выговорят при случае и при встрече сотскому:
– Благуешь, брат Артюха, право слово, благуешь! На кого зол без пути, без причины, на том и ездишь, тому и кол ставишь, прости твою душеньку безгрешную Господь многомилостивый.
Молчит Артемий на эти покоры, не вздохнет, не оправдается и опять так же назойливо, часто и громко стучит своей палкой в подоконницу: надо ли выгнать вотчину на поправку выбоин на почтовой дороге перед проездом по губернии губернатора, архиерея, вельможи-ревизора из Петербурга, надо ли мирскую сходку собрать – всегда крикливую и не всегда толковую, надо ли подводы сбивать под рекрутов, под заболевших колодников или чего другого. Повелительно, сухо высказывает он начальственные требования.
– И словно сердцем-то своим окаменел сердечный?! – толкуют промеж себя мужики. – Ни он тебе расскажет: вот так-де надо, затем, мол, и оттого; ни он тебя лаской потешит, умирит. Все словно с дубу, будь ему слово это в покор, а не в почесть. Избаловался Артюха, совсем обозлился, словно на нем и не мужичья шкура, словно миру-то такого разбойника, такова мироеда и надо было. И вином ты его по-христиански не удовлетворишь, и ни на какую ласку не поддается. Ну-ко, братцы, дурь какую задумал, ну-ко на какой грех душу свою запропастил. Эко нерожено, эко некрещено дитятко!
– А что-то еще выдумал?
– Да выдумал-то он по десяти копеек со двора сбирать.
– За какие же за такие корысти? мало нешто и тех поборов, что есть? Эка, пора, нероженые и есть некрещеные дитятки!
– Становому-то, слышь, деньги понадобились: мало, вишь, у него их.
– Рассказывай-ко, рассказывай, слушаем!
– Значит: Святки на дворе, надо свечей много, водки тоже, потому как пляски плясать барышеньки да барыньки наши ряженые приедут – без угощения нельзя. На другой раз – пожалуй – не приедут. Ну вот он по самому по этому делу и позови Артюху-то (Лукьян сотской в кабаке рассказывал). Позвал Артюху-то: «Ты, говорит, мне придумай такое дело, чтобы у меня рублей десять на серебро было, потому как я тебе верю и знаю, что у тебя голова не брюква, а из золота кована, жемчугом низана». Ну вот она, жемчужная-то голова, от большой трезвости от своей и поразгадала, попридумала:
– Вишь, – говорит, – ваше благородие Иван Семеныч, не на всякой, слышь, избе доски с обозначением: кому и с чем на пожар бежать: с ведром ли, с лестницей ли, с лопатой али с кобылой. Вели оправить, а кто не может, пущай деньги дает.
Тот ему за эти слова в темя целование, на руки благословение и крепкий наказ:
– Губернатор-де велел это дело сделать и отставкой-де пристрожил меня, коли ты-де, Артюха, не сделаешь.
Вот и пошел наш Афанас по бедных нас. Собрали-то, надо быть, много. Иван Кузьмич соснинской сказывал, слышь, на Артемьев-то сказ такое: «нате-де вам вместо гривенника три рубля на серебро, а уж-де дощечку-то я сам нарисую; вы-де и не беспокойтесь о том. А коли-де кто по бедности такого дела не сможет, ко мне опять приходи – еще дам! И нашлась-де Агафья-нищенка (и к той-де Артюха-то спьяну зенки-то свои бесстыжие принес), сама-де сказывала – у меня душа за собой, да и та болезная, а мне уж – говорила – за доской за вашей и от смерти от моей не ухорониться. Пришел, ведь, слышь, Артюха к Ивану Кузьмичу, по его наказу.
– Ну, – перебили слушатели.
– Отдал Иван Кузьмич за старуху десять копеек.
– Что же Артемей-то?
– Взял, известно.
– Экой черт, экой леший, рука-то не отвалилась на ту пору?
– Нету, сказывают.
– Экой черт, экой леший!
– Да уж это самое слово ваше верно; накопил-таки на душе чертовщинки-то, позапасся.
– Сказывают, напредки грозится. Выговаривал-де Артюха-то девкам: «Вы-де, слышь, ссыпчины-то не делайте; зима-де ноне крутая стоит, поседков по книгам значится – на тот год делать грех, так-де его благородье и наказывал мне. Оставьте думать!» Орженухи-то наши, слышь, в слезы: «так, слышь, поправить-де это дело в нашей силе». Со словами-де этими и отошел от них.
– Ну, знать, ответ держать ребятам придется, да и ответ-от денежный…
– Уж это не без того…
– Возьмут, други, возьмут и с них поручного. Быть делу этому.
– За ребят боюсь: и побьют Артюху…
– Да это и дело: на то и бьют, затем, знать, и пошел по непоказанной дороге…
Так толковали мужички перед Святками, толковали после Святок, когда поседки затевают уже без ряженых, хоть и с песнями до Масленицы.
– А ведь ребята-то наши взяли свое…
– О чем это ты?
– Артюхе-то за побор его за поседки бороду выщипали.
– Поколотили, что ли?
– И поколотили, и полбороды выкосили: две недели подвязанный ходил, а снял повязку – борода что мочалка – одно только звание! Ходит и не стыдится…
– Ну!
– Обозлился теперь до зела! Как подвыпил, так и лезет изобидеть кого да облаять… Уж и бьют же – верно слово!
– Больно?
– В клочья треплют. Кажись, с тем и в гроб уложат. Да уж больно жаль!..
– Чего такого?
– Человек-от был допреж оченно-больно хороший, а стал вот сотским, с того и пошло.
– Да уж это точно что так: брось хлеб в лес – пойдешь найдешь. Пошли же ему, Господи, мир безмятежный да покой! А жаль, коли тем износится, право, жаль. Христова, ведь, в нем душа-то, Христова. Вон, слышь, ономнясь у Прохора рекрута окликал: те, выходит, вестимо позамешкали. Жаль было: один ведь у них сын-от и всей радости. Пришел к ним Артюха в другой раз со строгим наказом. Пришел и взлаял по-своему, сердито: «при мне-де и лошадей впрягайте, мне-де велено и за околицу вас проводить». Ну, известно, начальный указ принес: слушать надо. Стали иконам молиться. Артюха стоит, ждет: свою, значит, должность правит, приговаривает: «торопитесь, мол, торопитесь, тугой-де поля не изъездишь, нудой моря не переплывешь». Его, известно, слушают, будто слушают, а сами ревут да прощаются. Артюха стоит с падогом со своим, словно на свадьбе, череда своего в угощении дожидает: не его-де дело! Глазом, сказывали, не сморгнул. Стали тем часом парня образом благословлять – воет парень. Артюха падожком своим постучал, слышь, об пол да и опять-де свое слово сказывает: «Скорей-де, братцы, скорей, ждать некогда». Перекрестили парня образом, старик Прохор все молчал, что и Артюха же. Стал свою речь сказывать: «Сердешной-де ты мой, единое око, последняя-де надежда на спасение!..» И все такое.
«Рубашку-то ты, слышь, любимую-то свою, красную-то надень, армячишко синий, мои штаны-то плисовые, сапоги-то-де новые! Погуляй, покрасуйся на последний час свой, отведи свою душеньку-то, жемчуг ты мой самокатный, ангел ты наш хранитель-поитель. Вот двадцать рублев, слышь, уберег от своих от трудов грешных, не одну-де неделю копил…. последние!..» Сказывает это Прохор-от, а сам дрожит и голосом переливает плачевно так.
«Возьми ты, говорит, деньги эти: гармонию себе купи, потешься, сколько сможешь, на трудовые наши деньги. Ведь наши они, и никто-де их от нас отнять не может. Пропей-де ты их, слышь, прогуляй. Пущай пойдут они прахом, лишь бы-де на твое на последнее ликованье во своей вольной волюшке, в дому отеческом». Как сказал эти слова-то все старик Прохор, да как заревет, слышь, что молодое дитя, во всю свою силу, да как кинется на шею к парню-то… Сказывают, у Артюхи слеза на ту пору проступила, и он заревел, затем-де, слышь, из избы вышел. Вернулся – сказывают – на другой день трепаный такой, скучный. Говорит – голосом дрожит, и смирно таково и ласково: «Я-де, говорит, становому сказывал, что прихворнул парень-от твой, в два-де дня не оправится». – «Нет уж, – говорит, – спасибо, Артемьишко, дальше откладывать – тяготы больше. Бери, говорит, да и вези, коли велено!» Так слышь, Артемий-от ни слова на это: опять прослезился. «Везите, говорит, сами, а я не пойду; я, говорит, и на облучок не сяду: невмоготу, мол, мне». Так и не сел, так и не выпроваживал за околицу. И ровно бы на две недели замечали – посмирнее стал: озорства от него большого не видать. Все либо, слышь, дома, либо у станового сидит, а чтобы эти крючки свои – нет: не закидывал, не задевал никого!
– Ну а теперь-то, мол, как?
– Да уж известное дело: поваженой, что наряженной, – отбою не бывает; опять дурит по-старому…
– Экой неуладистой какой, экой неугребистой – мироед.
– Мироед и впрямь! К колдуну бы, что ли, сводить его: тот не поможет ли?
– Не поможет.
– Так к знахарке, что ли?
– Не пойдет.
– Ну и считай, знать, опять дело пропащим.
– Так, знать, и будем считать до другого сотского али до нового станового.
– А Артюха как есть пропащий человек, так и будет.