Нечистая, неведомая и крестная сила. Крылатые слова — страница 23 из 46

– Солдат не дает маху: известно, целыми деревнями бабы на проводы выть выходят, – примолвил Калистратыч. – Сказывай дальше! – И Калистратыч махнул рукой и повесил голову.

– Пришли эти солдаты, родной человек, расставили их это по избам. В Лукешкину не поставили. Наша сестра, известно, сейчас на оглядь: который лучше да у которого усы черные да круче вьются, который опять краше фертом стоит у ворот. Все берут на примету и бабы и девки. Матюшка ровно того и ждал, что и Лукешка от других не отстанет. Она первая. Торчат солдатские усы в ее оконце что ни день все те же, хоть ты что хошь. Матюшка опять в озор! Побился с солдатом-то до крови, по начальству ходили. И Матюшку в управе постегали, и солдата тоже. Да Матюшке не впрок пошло – девонька его другого приручила: и с тем подрался, а ушел полк-от из деревни, и Лукешка за солдатом увязалась. И с той самой поры как в воду канула. О сю пору ни привету, ни ответу. Матюшка только, слышь, догнал ее где-то на дороге да поколотил шибко, тем-де душеньку-то свою и отвел.

И еще пуще опоследях закручинился Матвеюшко, а отошел, стал присватываться – ин нейдет никто. Тому негож, этому неладен; той бы и под стать, так, вишь, за дурости-то за его поопасовались. Тут вот он и стал толковать неладное такое: «хорошо ж, говорит: коли не было мне талану ни в чем, стану я искать в другом каком месте, а к вам, говорит, приду не такой: по мне, мол, либо полон двор, либо корень вон, а уж к лихому человеку понаведаюсь». И пропал из деревни-то, что Лукешка же его. Да вот в наших местах и нашел человека-то экого, Михея-то Иваныча. Я согрешила окаянная – и жилье-то его указала. У земского у Терентья, в Матюшкиной деревне-то, в Раздерихе-то, на то время, сказывали, денег тридцать рублев бумажками пропало, и на вора указать не смогли; а Матюшка-де Михею, слышь, може, опять тридцать рублев за науку-то дал и через двенадцать ножей кувыркался: такой же колдун-де стал! Да не наше это дело-то: поклеплешь, сказывают, на чужую душу, своей худо будет. У тебя в кабаке и деньги-то эти, слышь, отдавал Матюшка Михею-то: а я ведь не то чтобы… не для худа. Что сказывают, по тому и смекаем. А ты меня не бей, убогая ведь я и зашла-то попрощаться – в Соловецки пробираюсь, кормилец!.. Порадей на убогое место копеечку во имя Христово! – выпела побирушка своим заученым плаксивым голосом в заключение рассказа и – получила-таки вспоможение.

Вернулся Матюха в свою деревню почти через месяц; стал показываться на улице веселым таким и далеко не сумрачным, как все предполагали. Вскоре стал являться и в избах, как добрый земляк и сосед; и на образа крестится не старым крестом, а все тем же – прежним. И хозяев приветствует по обычаю, и здравствуется добрым пожеланием: «все ли добро поживаете; подавай вам, Господи, добрым советом и согласием на века вечные». Стали его спрашивать:

– Где это ты пропадал, Матвеюшко?

Молчит, как будто вчера только не был тут.

– Сказывают, стращал ты нас чем-то недобрым на отходе?

Улыбается Матюха и на этот вопрос и рукой машет, как будто отмахивает от себя все злые наветы и наговоры соседей.

Более любопытные и сомневающиеся уходили дальше и между разговорами, как будто невзначай, упоминали имя колдуна Кузьки. И на это Матюха отвечал решительным вопросом:

– Кто с такими негожими людьми знается?

– А в кабаке Заверняйко бываешь?

– Да коли на путь попадался, да выпить хотелось – заходил погреться.

– А целовальника Калистрата знаешь?

– Рыжий такой да толстый? Видал.

– Он ведь Кузьке-то, колдуну, сердечный друг: все, слышь, краденые вещи от него принимает; заодно-де с ним.

– А кто их знает! – отвечал обыкновенно сердито Матюха всем одно и то же.

А сам между тем и в сельский кабак стал заходить после обедни: и не буянил там, не запойничал. Сказки прежде охотник был рассказывать – теперь и красные девки не допросятся, не только ребятишки.

Лечить попросили его – на то-де знахари да знахарки живут на белом свете. Нанялся под конец в батраки на полевые работы, так никто против него не был ретивее в этих работах. Стал, одним словом, Матюха совсем иным человеком.

– И лезет же вам, бабы, в шабалы ваши такое все несхожее да негожее, – толковали потом большаки. – Ну-ко место какое: Матюха-де колдуном стал! Да видано ли где, что колдуны в батраки нанимаются да от лечьбы отнекиваются. Охоч парень был до сказок, да пригрозил в сердцах – вы и на толки нищей братии развесили уши. Было бы слушать кого! А то ишь что выдумали, непутные, право, непутные!..

Но и этим дело не завершилось: бабы творили свое.

На другой день Ивана Летнего вот что рассказывали они шепотом сначала друг другу по принадлежности, а потом и самим большакам:

– Агафья – барский подпасок – перед зарей на реку вышла и видела-де мужика на раменьях, в рубахе без пояса и без лапоток, на босу ногу, ходит-де да траву какую-то щиплет. А как стала заря заниматься, мужик-то завернул траву эту в тряпицу, подпоясался и лапотки обул, а Агафья-де стала ни жива ни мертва: мужик-от Матюха был, нечесаный такой, словно битый. Сказывают нищенки, что-де Адамову голову собирал; трава-де такая есть, что нечистых духов показывает, нарядными-де такими кукшинцами кажет, и при себе носить надо… и другое разное такое те нищенки сказывали.

– Нет, бабы, что-нибудь и так да не так. Матюха сказывает, что на повете-де спал, а по ночам боится ходить, не токмо на Иванов день, когда и лешие бродят, и мертвые из гробов встают и плачутся, – решили мужики. И продолжали-таки горой стоять за Матюху, и не опрашивали его потом ни одного раза, боясь рассердить и озлобить.

Когда таким образом мужики, всегда туго подающиеся на всякую бабью сплетню, примирительно смотрели на все, что говорилось про Матюху, сами вестовщицы не остановились на одном.

Еще спустя немного времени они опять перешептались между собою и опять окликали мужей новейшими новинками:

– Слышал ли, Кудиныч?

– Опять, чай, про Матюху да про колдунов?

– Нету, не про него: про Прасковьюшку.

– Чего с ней такого недоброго?

– Выкрикать стала.

– На кого?

– Не сказывает дока, а знобит-де ее болесть: начнется-то, мол, в горле перхотой попервоначалу и стоит там у сердца-то недолго – вниз скатывается, да и ухватит у сердца-то и нажмет его так, что и себя-де невзвидит, и не вспомнит ничего, ругается-де затем таково неладно! От лукавого, мол, это, от напуску: душу-то-де лукавый не замает, а все за сердце-то у ней щемит и таково туго, что сердце икать-де начинает, глаза под лоб подпирает; по полу валяется – мужики не сдерживают: откуда сила берется. Все ведь это от нечистого, все от него!

Немного спустя опять новые вести:

– На Федосьюшку икоту наложили, и она вопит; говела на Успенье, к причастью хотела идти, не пустила болесть. Степанидушка за обедней выкрикала, когда «Иже Херувимы» запевали; вывели – перестала. Просил у ней Матвей-от кушака, слышь, коломянкового запреж того – не дала: зато-де…

Но и этим вестям мужики не давали веры; наконец, сами видели все и слышали – и все-таки стояли на своем, пока не втолковали бабы, что берет-де немочь все больше молодух, да и из молодух именно тех, к которым присватывался когда-то Матюха.

– И зачем Матюха, – прибавляли они, – им свой солод навязывал, когда станового на мертвое тело выжидали и потому пива варили? Сказывал им Матюха, что мой-де солод сделан так, как на Волге делают, а потому-де и крепче. Чем же наш-от худ: впервые, что ли, земских-то поим – и не нахвалятся?..

Задумались мужики, навели справки – вышло на бабье: Матюха продавал солод. Спрашивали его – не отнекивается.

– Зачем же? – выпытывают.

– Да залеживался.

– Много ли его у тебя было?

– Пуда полтора.

– Ты, Матвеюшко, дурни с нами не делай! Мы ведь люди крещеные.

– А я-то какой? а с чего мне с вами дурню-то делать? не обижали ведь вы меня; а слово – не укор.

– Ну а бабы что тебе сделали?

– Бабы-то сделали? и бабы ничего не сделали.

– Ты, Матвеюшко, не обидься, коли мы тебя в становую квартиру с Кузькой сведем?

– Почто обижусь? сведите!.. А не то подождали бы малое время – мы бы… я бы позапасся.

– Да не надо, Матвеюшко, твое дело правое – не спросят; зачем запасаться?

– Обождите!.. Али уж коли на правду пошло – пойдем и теперь, пожалуй! – выговорил Матюха тем резким, решительным тоном и голосом, который заставил мужиков немного попятиться и с недоумением посмотреть друг на друга.

Пришли к становому. Спрашивает и этот:

– Опаивал, оговаривал?

– Нету.

– А сибирскую дорогу знаешь?

– Какую-такую?

– По которой звон-от на ногах носят?

– Ну!

– А вот тебе и ну! Покажите-ка ему!

Зазвенели кандалы: Матюха попятился.

– В полчаса готов будешь; стриженая девка косы не успеет заплесть – зазвенят на ногах. Кузьму Кропивина знаешь?

– Не слыхал, а может, и знаю, ваше благородье.

– Пишите! В кабаке Заверняйко бывал?

– Там бывал, бывал не однова.

– Один?

– Не один, с Кузьмой бывал и с другими бывал.

– Пишите! На первый раз будет и с меня и с него.

С этого дня Матюха уже не был свободен.

Через пять уже лет, когда видели его и на большом прогонном пути, и на дороге в суд, сказывалось на площади во всеуслышание такое решение:

«Кузьму Кропивина наказать плетьми, дав, по крепкому в корпусе сложению, тридцать пять ударов и по наказании отдать церковному публичному покаянию, что и предоставить духовному начальству; касательно до Матвея Жеребцова, то как Кропивин уличить его не мог ничем, а верить ему, Кропивину, одному не можно и за справедливое признавать нельзя и упоминаемый Жеребцов ни с допросов, ему учиненных, ниже на очной ставке, данной ему с Кропивиным, при священническом увещании, признания не учинил, то в рассуждении сего, яко невинного учинить от суда свободным и по настоящему теперь нужному делу посева хлеба времени и домашних крестьянских работ, препроводить его в свое селение, а Кропивина содержать под караулом».