Нечистая, неведомая и крестная сила. Крылатые слова — страница 31 из 46

Крутится иногородний, и все чумной. Который попроще-то из угара этого и не выходит. С ним и дела уставляет. Мы в трактире, молодцы ему товары накладывают. И чем крепче завязал ты с ним дружбу, тем он тебе больше верит: товары берет и не проверяет. Наиграется вдоволь, нагуляется досыта; домой едет, об нас доброе слово везет.

А что ему мы? Ничего такого худого не сделали. Мы к нему всей душой и всем помышлением. В Нижнем встречаемся, полагать надо, как братья бы родные. День уж начинаем прямо с конца – „пить!“»

Рассказчика остановил сосед его вопросом:

– Сколько же вы тратите на такое удовольствие улаживать дело с иногородним покупателем?

– Ста по шести с брата приводится.

– По-моему, мало.

– Бывает и больше.

– Тут все равно – две, три тысячи: отпирай ворота – деньги не пропащие. Все эти деньги потребители внесут, за вас заплатят. Ведь не на малый же процент от гулянок и благодушие вашего товар в цене поднимается.

– Да вот как. Сибиряки дороже продают, зато круче их на гулянках этих никто не забирает. По нашим приметам: дальше город да глуше место, народ приезжает сумрачный, а расшевелишь его да расположишь – сильней такого народа на кутежах не бывает. Сибиряк, окромя шампанского, и вин никаких не разумеет. Стали, однако, и они в теперешние времена устаиваться. Пить-то пьет, а сам оглядывается: не пролил ли. Деньги тратит, а кошелек считает: не промахнулся ли.

– А долго ли это безобразие продолжаться будет?

– Да вот пока навал живет на свете; а незнакомы с этим предметом, – я вам и про него расскажу.

Пока хозяин с гостем пьет и гостю глаза заливает, приказчики тем временем промежду хорошего и такой товар прокладывают. Где его тут весь-то перетряхивать, когда на виду весь товар клевой? К тому же и поспешать надо: много времени на гульбу ушло. Опять же другой, которой попроще, как в Москве или у Макарья, это все равно как зачумел, таким и домой уехал. Дома уже разбирает он, что пьянство до добра не доводит. А когда глаза протрет да смотреть начнет, – увидит, что товар-от отпущен больно худой. Просил одного сорта – дали другого; навалили и такого, что и вовсе не спрашивал, и в фактуре его не показано; а так, дескать, мы не то чтобы по ошибке, а больше для того: авось, мол, назад не перешлешь – хлопотать надо. Опять же и вышлешь на сдачу, – какое мнение о тебе иметь можем? Значит: либо очень плохи дела твои, когда от дарового товару отказываешься, либо такой ты плохой купец, что и сбывать не умеешь. Да и лавка-то у тебя, может, в проходном ряду сведена углами-то в голубятню. Потому навал этот складывают городовые на полки, а чтобы не беременил досок да худой молвы не клал – ворошат и его, когда хороший на исходе. На навал и кредит без острастки, и векселя такие, что и протестовать нельзя. Об этом товаре и разговор другой, разочтешься нынче – ладно, а то и до другой ярмарки погодим, потому что это добро и в Москве добром не считаем. Навал этот Москва выдумала и много на нем нажила денег; а для успеха его она приладила и то дело, что и сама спивается, и других спаивает. Без пьянства и кумовства навалам не бывать и не держаться бы, а так как от них все города завалены московским товаром так, что иностранным и носу не проточить, то покупатель волей-неволей товар бери. А задешево он куплен да самому на кредит отпущен, то при этих порядках городовому купцу можно и самому уважить покупателя, и ему на долг поверить. Навал тут – как нельзя больше статья подходящая и для долговых оттяжек удобная. Соберет – не соберет: за ворот не хватают; а барыши оттого все-таки к тому клонят, чтобы и из Макарьевской, и из Ирбитской ярмарки делать праздники: есть что и выпить и закусить.

Стало быть, от одного горя, что покупателю есть вход, да нет выхода, – на Руси три горя: торговать и пьянствовать, торговать и обманывать, торговать и в кредите вязнуть, в счетах путаться. Потребитель и пьянство мое оплачивает, и гульбе моей потворствует, и на всякую мою блажь деньги дает. А почему? Потому что и он, как и я, в московских ежовых руках, да к тому и необразован; товар потребляет, а не знает в нем толку, и словно чем больше его расходует, тем меньше разумеет его – замечают наши товарищи городовые (купцы). В России, говорят, по губерниям дураков углы непочатые; а старики понимают это так, что какой бы несообразный товар на города ни навалил – городовой купец его сбудет и деньги привезет.

Так вот, вся моя речь к тому: слава Богу, что московским порядкам приходит конец в Нижнем, у Макарья. Незачем покупателю платить за провоз товару в Нижний, чтобы получить его в Рязани, в Туле, в Калуге; незачем платить купцам за прожитье там и по тем блажным счетам, какие составляют в трактирах на ярмарке и в Кунавине. Слава Богу, что хоть поздно, да смекнули настоящее дело и без ярмарки станут выписывать товар прямо с места заготовки. А пуще, слава Богу, что авось перестанут и болезни всякие развозить по России с ярмарки. Ведь до таких смехов дошло дело и бывалые люди мне сказывали: городовой торговец и гостиную комнату дома обряжает так точно, как Руднев свою танцовальную залу: и мебель так расставлена, и зеркала такие же повешены, и занавески так точно прилажены. Кабы ведали про то жены купеческие!!!

– Когда же этому безобразию конец?

Рассказчик наш на это не мог дать ответа, а тем временем мы и в Москву приехали.

Повитуха-знахарка

Лежит мужичок на полатях – сумерничает: уповод на дворе еще не поздний и в избах не зажигали лучины. Лежит мужичок и нежится, сон не берет его, а лезут в голову разные мысли: вот хотелось бы ему пройтись по деревне нáбольшим, чтоб всякий давал почет и ему, и хозяйке-сожительнице. А то – он и в выборных бы миру не прочь послужить, лишь бы не в сотских только.

«Замотаешься! – думает он – да опять же и про нáбольшего надумал, – не худо и нáбольшим быть – не выберут… Всякому, знать, зерну своя борозда, а давай нам тюру да квасу, было бы за что ухватиться и зубами помолоть… вот оно что! А что и Бога гневить: хозяйство веду не хуже кого: всего вдоволь – и скота, и птицы, и землицей мир не обидел; вон и ребятенков возвел. Не морю их, не пускаю по подоконьям…»

Мужик повернулся, скрипнул полатями, обхватил голову руками и опять призадумался:

«Одного не пойму, что хозяйка совсем захирела: вон лежит на печи, словно пень, али бо колода какая, а работящая баба, не во грех сказать: на печи-то ее не удержишь в другую пору. Совсем захирела баба, совсем: сел даве за стол – глядь: и щи не дошли, да и каша перепрела. Стал говорить: ответу не дает толком. Все на подложечку жалуется; не то дурит, не то обошел ее какой недобрый человек. Взял бы плеть… так время-то, кажись, не такое: по лицу веснухи пошли, да опять же и тяжелина…»

– А которая тебе, Мироновна, пошла неделя? – окликнул мужик сожительницу.

– Да вот; считай, с заговенья-то на Петровки: которая будет?

– То-то, смекаю, Мироновна, не пора ли?

– Ой, коли б не пора, кормилец! – всю-то меня, разумник мой, переломало: и питье-то долит, и ноженки-то подламывает, вот к еде-то и призору нет… ни на что-то бы я, сердце мое, не глядела. Даве от печи словно шугнул кто: еле за переборку удержалась; в головушке словно толчея ходенем ходит; утрось пытало моторить…

Мироновна не вынесла и заплакала; мужичок опять заскрипел полатями.

– Да ты бы, Мироновна, поспособилась чем!.. – заговорил он после продолжительного молчания.

– Напилась даве квасу, ну словно бы и полегчело. А вот теперь опять знобит. Душа-то ничего не принимает, разумник; позыв-то не на то, что следно брать: глины бы вон я от печки поела, пирога бы калинника пожевала…

– Нишкни-ко, нишкни, Мироновна, никак опять у тебя к концу ведет! Давай-ко Бог этой благодати на наше бездолье. Да смотри же ты у меня, опять рожай парня, а я, вот, тем часом пойду да баню тебе истоплю. Пораспаришь косточки-то – полегчеет. Вот я ужо…

Мужичок слез с полатей, захватил топор, сходил истопить баню, вернулся назад, подошел к печи и опять окликнул Мироновну:

– Что, спишь ли, Лукерьюшка, спишь ли, кормилка? али уж тошно больно стало? нишкни же, нишкни, дока!.. вот я позову повитуху, добегу хоть до тетки Матрены!.. уж и мне-то, глядя на тебя, таково тошно стало!..

Мужичок махнул рукой, повертелся по избе туда да сюда и опять ушел вон.

Вот он уже у тетки Матрены – деревенской повитухи-бабки. Кланяется ей в пояс и просит:

– А я опять со своей докукой, тетушка Матрена. Большуха-то у меня калины попросила; опять никак на сносе: подсоби.

– Как же не на сносе, Михеич! По-моему, ей еще вечор надо бы… на тридцатую-то неделю шестая пошла…

– Не откажи! – просит Михеич. – Ты, вот, и Петрованка повивала, и Степанко, и Лукешка от тебя шли: прими – куды ни шло, еще какое ни на есть детище. Рука у тебя легкая, – так по знати тебе и веру даешь: к другим нашим бабам и не лезу…

– Ладно – ну, ладно, Михеич!..

– Полтину-то я уж от себя сколочу, ну – там, поди, с кумовьев пособерешь: будет тебе за повит-от. Овчины я сейчас припасу, бери только бабу, да и веди в баню…

И Михеич опять поклонился в пояс; думает, задурит баба – заломается, хоть и за своим же добром пойдет; сказано: женский норов и на свинье не объедешь, – ни с чего иную пору чванятся. А поклониться ей, не надломить спины, не волчья же у мужика шея, не глотал мужик швецова аршина.

– Ладно – ну, ладно! – говорит повитуха, – а сколько ты посулил за повит-от?..

– Грешным делом полтину медью отвалю тебе, тетка Матрена; не стану врать – дам пятьдесят копеек: не ругайся только!..

– Ну а припасы-то какие будут?

– Да уж на этом стоять не станем: приходи да и хозяйничай. Я тебе и поросенка зарежу, и барана зарежу, куды ни шло! Сама и сметаны напахтаешь!..

– В кумовья-то кого позовешь?

– Да брат Семен будет и Степанида, Базиха Степанида…

– Что ж ты бурмистра-то не попросил, аль заломался?

– Не то, тетка Матрена, заломался! да нужно ведь и честь знать. Вон Лукешку принимал, говорит: в последние принимаю, ни к тебе, ни к кому не тронусь; изъяну, слышь, много, а крестники-то разве кулич принесут на Пасхе, а о Рождестве, глядишь, самим денег давай. И так уж их у меня больше десятка… Пускай, говорит, Евлампий-земской крестит, тому это дело совсем нанове. Благо ведь приохотиться, говорит, к этому делу, а там – подавай только…