Нечистая, неведомая и крестная сила. Крылатые слова — страница 38 из 46

выбирают, на первых окончательно их побеждают.

Считаем излишним упоминать, что накануне Нового года, на Васильев вечер, все девушки ходят завораживаться в баню, овины, на перекрестки дорог, что при этом происходит много комических сцен, производимых шутниками-ребятами, что подобные завораживания совершаются, хотя уже и реже, и в следующие за тем четыре вечера.

И вот, в заключение, по возможности верная картина деревенских святочных вечеринок, конечно ежедневно от различных обстоятельств изменяющаяся, в общем весьма похожая на описанную здесь, одним словом, всегда верная самой себе, иногда даже и в частностях.

Представьте себе большую крестьянскую избу с черными, закоптелыми от дыму стенами и потолком. Тотчас по входе туда трудно разглядеть собравшееся здесь общество: духота и мрак невыносимы. От жару – свечи, стоящие по полкам надстроенным в параллель скамьям, обтаяли и бросают на все собрание какой-то тусклый и тяжелый полусвет. Изба битком набита народом, так что с трудом можно продраться до средины главного места действия, где на лавках чинно уселись деревенские девушки. Прямо против них на полатях взгромоздились ребятишки, по пояс свесившиеся вниз. Впереди их детских лиц виднеется густая рыжая борода, опершаяся на оба локтя рук и принадлежащая хозяину избы и полатей. Прямо под ними поместилась огромная ватага взрослых ребят. Из их толпы время от времени раздается настраивание балалайки. Налево от них огромная печь, с которой слышны невнятные звуки храпенья кого-либо из тех домашних, которые свое отгуляли. Далее, впереди печки, перегородка, из дверей и через верх которой торчит несколько лиц в кичках или платках, принадлежащих уже отплясавшей молодежи – замужним женщинам.

Вечеринка только что началась. Затрынкала впервые балалайка веселого голубца; ей, не складно, но смело, подыгрывает гармония. С одной лавки важно поднялись две девушки и, обдернувши сзади свои платья, начинают одна против другой прохаживаться, обмахиваясь платками. Но вот уже одна из них подперлась рукою в бок и притопывает ногами; затем, громко шеберстя башмаками, пускается прямо к своей поруке, взяла назад, еще раза два в сторону и остановилась. Другая делает то же самое точно с такими же приемами, и ей уже время остановиться, как первая, подпершись в оба бока руками, летит ей навстречу и заставляет ее делать то же самое. Сделавши таким образом два-три круга, и порознь, и вместе обнявшись, они кланяются на все стороны и садятся на свои места. Пляска, кажись бы, и кончилась, но музыканты все еще назойливо продолжают веселые трели. С лавок поднимается, с теми же обдергиваньями платья, – другая пара, которая пляшет или, лучше, шаркает точно так же, как и первая.

Музыканты замолчали. Девушки начинают обмахиваться платками, парни о чем-то переговариваются. Вскоре в избе наступило затишье, нарушаемое изредка щелканьем съемцев по нагоревшим свечкам. Видно, что дело еще не спорится, как будто чего-то недостает для общего удовольствия.

– Что же вы, орженушечки, замолчали? – раздается голос с полатей. – Не заставьте меня, старика, взбаламутиться. А вы, дураки, что глазеете-то? – продолжал старик, опустивши вниз голову и обращаясь к ребятам.

Как будто пристыженный замечанием, робкий, свеженький голосок, приятно дребезжа, запел песню: «Как за реченькой слободушка стоит», смело и громко сопровождаемый всем хором девушек.

– Вот так! давно бы так, Аннушка! – сказал удовлетворенный старик, разглаживая самодовольно бороду и приятно улыбаясь.

Недолго тянулась песня, скоро смененная другою: «Я вечор млада во пиру была», а вслед за нею и третья: «Ты скажи-ко мне, воробушек», сопровождаемая пляскою двух девушек или, лучше, мимикою, представлением, телодвижениями всего того, что пелось в песне.

Между тем число зрителей значительно увеличилось, к прежним инструментам присоединились новые, между которыми нетрудно различить даже скрипку и гитару, принесенную из соседней усадьбы помещичьими лакеями. Пляски стали живее и непринужденнее, и вдруг, в самом разгаре их, из дверей и с полатей раздались радостные, громкие крики: «Нишкните-ко, ребята, ряженые идут! ряженые идут!»

И в самом деле, отворилась дверь, толпа ребят расступилась, и из густого пару, вдруг обхватившего всю избу, явились посреди избы три фигуры в вывороченных наизнанку шубах, представляющие медведя, козу и вожатого. Они встречены взрывом хохота с полатей и несколькими замечаниями, относящимися к костюму козы.

Началось представление, столь нередкое в деревнях, селах и на площадях наших отдаленных уездных городков, сопровождаемое невозмутимой тишиной. Заметно было, что оно не произвело особого впечатления на зрителей, и только, по уходе актеров, раздалось колкое замечание из толпы взрослых ребят:

– «Мало, знать, Михея-то зимусь собаки порвали: так он, слышь, сам-от теперь хозяином, а сергачом-то нарядил Степку Горелова».

Только что скрылся медведь, как снова из заднего угла раздались голоса:

– Пойдемте-ка, ребята: что-то больно шибко шаландуются на лестнице, знать, питерварки сейчас нахряют.

Вслед за этими словами из дверей послышался торжественный голос:

– Полно, Офимья, артачиться-то, пойдем; аль не знаешь, что хозяйки добрых людей пущат и всяким словом угощат. Эй! развернися, хозяюшкам в пояс поклонися. Любите и жалуйте, добрые люди!

Последние слова, уже посреди избы, говорил высокий чучело с страшным животом и горбом, в длинном сером армяке, в кудельном парике, с такою же бородою. За поясом его торчал кнут, а возле – длинная, тонкая фигура, одетая в изодранный сарафан, едва доходивший до колен, и с какими-то грязными тряпками на голове. Эта последняя фигура, поклонившись девушкам, садится на пол.

– Что это она у тя севодни больно примахриласъ (нарядилась), аль поминки по бабушке Акулине справлять? – заметил какой-то остряк из толпы ребят.

– Глупый ты человек! аль не смекаешь; пондравиться, вишь, вам, молодцам, хочет; знает, что невест выбирать пришли, – отвечало чучело.

– А колькой ей годок? – продолжал неотвязчивый остряк. – Коли больно молода, так я и не возьму, чай деда мово махоньким помнит.

– Что еще, братец: баба, вишь, шустрая, здоровенная. Да вот нишкни, – посмотрим. – И брюхан с плетью начинает, при общем смехе ребят, глядеть старухе в зубы.

– И впрямь, брат, цыган! – заметила какая-то обидевшаяся баба из-за перегородки.

По освидетельствовании оказалось, что ей два ста без десятка.

– Плясать-де еще может, – заметил цыган. Но Офимья что-то не в духе и не слушается мужа.

Тогда последний прибегает к более действительному средству – кнуту. Старуха быстро вскочила и начала делать, сколько умела, карикатурные прыжки: то упадет на пол, то снова вскочит и немилосердно стучит своими сапогами вкаданс скачкам мужа, распорядившегося уже насчет музыки. Наконец умаялась, упала в последний раз, и брюхан прочел тут же над усопшей приличную торжеству речь, что «баба-де уважительная была, работящая, а вишь, и померла, желанная моя, касатка моя, раскрасавица ты эдакая», и что в груди его сил и духу начинает, при общем взрыве хохота зрителей, реветь во всю избу. Потом берет с полки свечу и осматривает усопшую: развернул ее головной убор, из-под которого мгновенно выставляется клинообразная черная бородка – причина страшного взрыва смеха, преимущественно с полатей и лавок. Но верх восторга публики произвело то мгновение, когда старуха, как бы нечаянно, подожгла кудельную бороду мужа и этим фейерверком возбудила истинный фурор: у многих девушек от смеху появились на глазах слезы, старику на полатях поперхнулось, и он сильно закашлял, во всех углах слышались восклицания, оканчиваемые новым взрывом:

– О, чтоб вас разорвало!.. Уморили со смеху, балясники!.. колика взяла!..

Долго еще после представления чихало, сморкалось и кашляло общество, пока наконец не успокоилось и одна, побойчее прочих, девушка не загорланила во все горло песню: «Выйду ль я на реченьку, посмотрю на быструю!» Пляски пошли живее, среди избы толкается уже множество пар, между ними показались даже и парни. Много пропели песен, участники почти уже все переплясались, и вот, будто снова на подкрепление, явилась новая, самая большая орава ряженых, которая потешает неприхотливых зрителей разными шутками и прибаутками.

Между этими шутками наибольшим уважением пользуется следующий диалог, вроде театрального представления, разыгрываемого обыкновенно барскими лакеями. Разговаривают двое; один одет барином, другой – рваным лакеем. Разговор этот везде почти один и тот же:

Барин: Афонька Новой!

Афонька: Чего, Барин Голой?

Б: Много ли вас у нас?

А: Один только я, сударь.

Б: Стой, не расходись: я буду поверять, – всякого в ремесло какое назначать, в Питер на выучку посылать. Отчего ты, мошенник, бежал?

А: Вашу милость за волосы подержал.

Б: Я бы тебя простил, а может, и наградил: в острог бы тебя посадил.

А: Я, сударь, не знал, а то бы еще дальше забежал.

Б: Где ж ты это время проживал?

А: Да все в вашей новокупленной деревне – в сарае пролежал.

Б: А, так ты и новокупленную деревню мою знаешь? Скажи-ко, брат, каково крестьяне мои живут?

А: Хорошо живут, барин: у семи дворов один топор.

Б: Как же они, мошенник, дрова-то рубят?

А: Один рубит, а семеро в трубы трубят. А вот хлеб у них, барин, хорош уродился.

Б: А каков в самом деле?

А: Колос от колосу не слыхать девичья голосу, копна от копны на день езды, а как тише поедешь, так и два дни проедешь.

Б: Что они с ним сделали?

А: А взяли собрали: истолкли да и поставили под печной столб просушить. Да несчастьицо, сударь, повстречалось.

Б: Какое?

А: Были у них две кошки блудливы, пролили лоханку, хлеб-то и подмочили.

Б: Что же они с ним сделали? неужто так и бросили?

А: Нет, барин! они сварили пиво, да такое чудесное, что если вам его стакан поднести да сзади четвертинным поленом оплести, так будет плести.