расовавшейся своим темно-зеленым цветом. Перед речкой находилась довольно широкая полянка, на которой рассыпались и анютины глазки, и кашка, и кусты репейника, и стебельки отцветавшего зверобоя.
Тишина в овраге была невозмутимая. Лишь внимательно вслушавшись в нее, можно было различить дальнее ширканье косцов, точивших свои косы лопаткой с песком. Издали пронеслось протяжное звонкое «ау» каких-нибудь грибовников, отыскивающих друг друга. Это же «ау» повторилось в другом конце леса и замерло, и опять наступила прежняя тишина. Но при перемене места слышалось только журчание воды, стекавшей вниз и пробившейся между спопутными кучками камней, да с горы пронеслось неприятное и страшное в лесу мычанье коровы.
Напившись воды, я оглянулся кругом и тотчас же заметил подле края речки, у широкого бочага, под густым кустом ветлы, распростертую фигуру в синей рубахе. Фигура эта, сколько я мог разглядеть, при дальнейшем приближении к ней, принадлежала парню, широкому в плечах, обернувшемуся ко мне спиной и угрюмо смотревшему в небо. Подле него лежала длинная плеть и валялась мохнатая собачонка, вероятно покоившаяся глубоким сном, потому что не слыхала моего прихода. Не слыхал его и парень, который, опершись на руки, все смотрел в небо и тоже, может быть, спал или находился в полузабытьи и дремоте.
Невольно подчинившись его примеру, я совсем бессознательно взглянул также на небо и услышал дальний, едва слышный, крик журавлей, которые черной вереницей тянулись там. Пискливый крик пролетавшей птицы становился все слышнее и слышнее. Журавли, как кажется, хотели спускаться, потому что уже можно было различить отдельные фигуры и их длинные носы. По всем приметам, это были журавли действительно, а не дикие гуси; они, вразлад друг с другом, продолжали гоготать и опускаться.
Парень, как казалось, следивший за ними, мгновенно встрепенулся, отнял руку от головы и обернулся ко мне в то время, когда я уже стоял подле него.
– Жаль – ружья не прихватил с собой! – заговорил он, как будто нехотя, но тем не менее смело и прямо обратившись ко мне, – а то бы ссадил одного, – вот ей-богу, одного бы ссадил!
– Разве ты так хорошо стреляешь? – спросил я бессознательно, поощряемый тою словоохотливостью и доверием, которыми он поразил меня с первого раза.
– Да уж безинскому Петрухе за мной не угнаться. Для меня этих диких-то уток что ни есть проще сшибить – сразу заныряет, а то что жираф? так только… долгоногая птица. А подстрелил ее, и начнет ковылять на кривых-то ходулях. Знаешь что?.. Да ты из каких? – спросил он, быстро изменив тон и пристально уставившись прямо на меня.
Я сказал.
– Так ты что же тут, грибы, что ли, сбираешь, – может, заблудился, коли так далеко зашел? Ведь ваши-то места отсюдова, почитай…
Парень замолчал, как бы высчитывая версты, и немало поразил меня, сказав, что до нашего посаду от Вертиловки, до которой наберется гон тридцать, считается двенадцать верст.
– А ты сам из Вертилова, должно быть?
– Вестимо, из Вертилова: там наши господа живут, а я при скотном дворе у них, в пастухах. Вот они теперь стаей, стало быть, летят, да не сядут; вожак-от опять поднимается: знать, нас с тобой завидел, – рассуждал мой пастух, продолжая смотреть вверх и следя взором за журавлями, которые, картинно развернувши дугой свою вереницу, потянулись дальше и выше.
Журавлиный крик делался едва слышен, а вскоре и совсем заглох в этом душном воздухе, который тяжелым свинцовым гнетом навис надо всем окружающим. Вдруг, откуда ни взялся, новый подобный же крик – и перед глазами зачернела новая птица, но уже одна только – жалобно и скоро кричавшая вслед за стаей.
Пастух мой продолжал смотреть в небо и рассуждать вслух, следя за полетом последнего журавля:
– От стай отстал!.. не применился! должно быть, выводок весенний. Этих лихо стрелять: сейчас закружатся. Попрыгает, попрыгает да и ляжет. Тут ты его и бери. Только берегись: притворяются часто, и как раз носом глаз выхватит. Раз эдак-то и меня было, как господским детям хотел, на потеху, в гостинец живым поймать… Постой-ко постой, никак сядет!..
Пастух вскочил на ноги, схватил свою плеть, толкнул при этом ногой своего мохнатого жучку и опять присел, когда собака залилась звонким лаем и кинулась в гору.
– Напужали! – проговорил он с сожалением, усаживаясь на старом месте.
– Отдыхают они опасливо, словно бы и люди, – заговорил он снова после непродолжительного молчания. – У них в артели завсегда есть сторож чередной. Коли все прикурнут, стоит он на одной ноге и другую переменяет и не спит, а зачуял что, да завопил по-своему, так все и переполошутся. Разбегутся эдак на ходулях-то своих по лугам, да и кверху. Тут в них стреляй знай, – не промахнешься…
Он опять замолчал; а я, утомленный донельзя, расположился тут же, рядом с ним, в надежде отдохнуть после долгой ходьбы и вполне уверенный, что мой товарищ давно набрал оба лукошка грибов и, бесполезно проискав меня по лесу, сидит себе дома.
Мне оставалось еще одно: отплатить за внимание вниманием, поддержать разговор, и потому я спросил парня о тех удобствах, которые представляет ленивая жизнь и спокойная обязанность пастуха.
– Ничего, – говорил мне, – ничего, коли сноровку знаешь да поприменился. Корова во всем стаде всех спокойнее. Ей куда велишь – туда и пошла, а то лежит в тени, никого не замает, и всегда, помни, на старое место ложится. Напиться захотела – к реке пошла. Ну и овца… тоже смирна, только не пужай, не наскакивай с плетью. Вон и к жучке попривыкли. Только два козла блудливы очень, у! – как блудливы!
Парень при этом прищурил глаза и помотал головой (один-то козел и мне памятен).
– А все кучера избаловали, да ребятенки господские особо вот того – черного-то. Зато свинья что ни на есть хуже всех: это, как сказано, свинья, так она и есть свинья полосатая.
На выраженные сомнения я получил такой ответ:
– Теперь начать с того, что свинья во всякую воду без разбору лезет, и лежит она в этой воде – только покрякивает. А подыми ее, попробуй: да хоть сто палок обломай – ни за что не поворотишь. Того гляди еще злость ее возьмет, проклятую: так и уноси Бог ноги. Слыхал, чай, как они с волком дерутся?
Получив ответ отрицательный, говорун мой продолжал разговор, растянувшись на спине и по-прежнему посматривая в небо:
– Я это сам видал, да и от других слыхивал, что коли волк напал на свиное стадо, так ни одной не поживится – не дадут. Вот как бывает и дело это самое…
При этом рассказчик повернулся на бок и оперся на оба локтя. Волоса его свесились на лицо, и вся фигура, при занимательности предстоящего рассказа, представляла что-то особенно серьезное и привлекательное. Свежее, хотя и загорелое лицо, черные волоса, на висках вьющиеся колечками; красивая коротенькая, но круглая бородка, наконец, серьезный вид и какое-то сознание важности рассказа – возбудили во мне и интерес, и полное внимание. Я уже окончательно забыл и грибы свои, и Ивана Михеича: мне хотелось слушать и расспрашивать своего нового знакомца, говорить и сидеть с ним даже до тех пор, когда возьмет верх истома и я наклонюсь к траве и засну.
– Вот как бывает и дело это самое, – говорил он. – Ухватил когда волк поросенка, что ли, какого в стаде, да завизжал этот поросенок, то будь свиньи хоть за двои гон – прибегут к волку. Они ни на реки, ни на озера попутные не посмотрят. Отобьют своего детища да и встанут кучей: поросят собьют в середку, задами да спинами своими вместе сотрутся, и попробуй волк – вырви поросенка! Уж и ходит же он сердешный, долго ходит и сбоку-то, слышь, забежит и прямо кинется; а все, глядишь, назад бежит да хвостом виляет. Артель все вплотную стоит и на него напирает: поросята визжат посередке, матери свою музыку ведут. Волк только скалит зубы да щелкает, прыгает да щелкает, а в артель не посмеет ударить. До того мучат его свиньи эти, что так и кинет и пойдет к домам. Вот тут-то я одного и свалил пулей. А крепко же и он рассерчал: больно дрягался, как я его домой хотел стащить.
– И всегда отстоят себя свиньи – не дадутся ему?
– Да чего не дадутся! – говорил он мне. – Иные боровья до того свирепеют, что из ватаги ино выскакивают. Клык наострит, слышь, да и метнется за волком вдогонку; отбежит, знаешь, немного, а себя таки помнит: сейчас и назад и опять задом в артель вотрется. А те все напирают да визготню ведут; все, знаешь, подвигаются. Зато уж и ушел хоть волк, не скоро свиньи разойдутся из кучи. Тут им человек не попадайся – всего изорвут. Значит, и тебя принимают за волка. Лягут они после того в озеро, так ты в трубы труби – не подымешь; пар так и валит, хоть на ночь оставляй, ровно, слышь, в бане были… Хрюкотня такая пойдет, что коров и овец переполошат, во как!.. – заключил рассказчик.
– А овца так, я думаю, совсем беззащитна?
– Оно, пожалуй, кому, как не овце, трусливее быть: напужал ты одну, так, глядишь, и все переполошились.
– Что овца? – продолжал он, как бы рассуждая с собой, – у той и защита против волка одна, что на стену кидаться, словно угорелой. Вон, у нас была такая притча в подызбице – лет тому пяток назад. Туда мы на зиму овец застаем, так вошли с братом. Глядим: двух ярок загубил серый… зарезал, словно языком слизнул. Выходило, видишь, окно на улицу, а изба-то наша с краю как раз, подле бань, приходилась. Заколотить мы его забыли, али бо что? Только волк пролез, знать, туда да и зарезал… Вдругорядь, думаем, не надуешь: взяли мы с братом да и заколотили окошко-то планками и двери плотно приперли. С братом порешил я так, чтобы мне сесть в подполицу с ружьем да и дожидаться волка. Раз, смекаем, приходил, вдругорядь захочет. Вот я сижу это в подполице, да только вздумал, что, мол, придет понаведаться: а он как тут и легок на помине. Взвыл, слышь, за оврагом, да опять, да и еще опять взвыл. Может, думаю, товарищей подобрал. Коли не втроем идет, так вдвоем, может быть, как и водится у них завсегда, когда на грабеж подымаются. Может, думаю, и один позарился. Сижу, вот, я в подызбице и ничего не боюсь. Ружье подле, овцы в кучу сбились; а ночь хоть глаз коли. Дело это в осенях было. Взвыл мой волк за оврагом да и замолчал: идет, думаю. Только, слышу, он уж и тут: просунул в окошко лапу да видит планками загорожено; пролезть нельзя; грызть нужно: он и грызет… Планки-то не подаются же, однако, на зуб-от даже, сколь ни востер: из дубового полена сделаны были и вколочены плотно-наплотно. Я стал прислушиваться: так стал визжать, пострел, больно шибко принялся за работу. Вон и щепки полетели чуть не в глаза мне, и все он визжит да огрызается. Перестал, слышу. Что-то дальше будет? Гляжу на окно, а он хвост запустил в окно-то, ко мне значит, – да и начал болтать из стороны в сторону. Хитрит, думаю, серый, напужать хочет; пусть-де овцы со страху в двери кинутся, на двор выбегут: а я, мол, на дворе и перережу их. Только что овцы-то на стену бросились, я его и угодил за хвост-от, да и лажу к себе притянуть. Взвопил брата: что здесь-де, мол, сам в руки дался.