А соснинские ребята наших лихо вздули! Да и брату Василью досталось: синяки по всему лицу были. Отцу сказал, что на супрядках с полатей упал. Так и прошло!..
Рассказчик улыбнулся и, как казалось, припоминал всю смешную обстановку давнишней свалки. По всему было видно, что радовался он за своего двоюродного брата-победителя, держал его сторону.
– Что же дальше было? – спросил я его.
– А уж дальше-то больно плохо было…
И он глубоко вздохнул.
– Васюха, брат, начал баб подмывать, а те сдуру отца сомустили, а как пришел Петрован-от к отцу, начал говорить: что вот-де невесту нашел, благослови!..
– Чем, говорит, благословлю: откуда деньги? Брат вот только шубенку оставил да буренку яловую. Эта девка и Василью либо Ванюшке годится. Мне, говорит отец-от наш, хозяйка к дому нужна, а ты сегодня здесь, а утре и с собаками тебя не сыщешь. Любись с другой какой, а эта не по твоему рылу. Слышишь, говорит: завтра в город ступай, седоков присматривай, да и в дорогу. О себе оставь думать: сам завтра сватать иду, а тебе не видать ее как своего уха. Тем было и порешил отец, да уперлась сама девка. Больно, вишь, любила Петруху: ни за меня, ни за брата не хотела идти. Господь, думаю, с ней! ничем я ее не обидел! Пускай гнушается!.. Пришел я только к отцу да сказал ему, что я, мол, чужому счастью не завистник; не нужно мне Матрены, не стану заедать ее век девичий. И не сватай, говорю, лучше. Отец посмотрел эдак на меня, обругал да из избы выгнал. После не говорил он со мной неделю, словом не приголубил…
– Что же сталось с Матреной? – спросил я опять призамолкшего рассказчика.
– Что с Матреной? знамо, неповадная была девка, как уперлась на свое, так с тем и отъехали все. Нейду, говорит, да и все! Либо Петруху, слышь, либо никого. Тут как назло лихоманка за ней увязалась и начала ее ломать да сушить. «Ступай, говорят, в баню: скорей пройдет!..» Нет, и так, слышь, пройдет! И на улицу вышла. Тут с Петрухой встренулась, и тот ее стал уговаривать. Плачет только Матрена; а никого не слушает и в баню нейдет. Кореньев каких-то напарили ей в горшке, и тех в рот не брала: «С души, говорит, тянет!.. горько больно, лучше так перемогусь!» Перемогусь, перемогусь, да на том и села; свалило ее на печь, да и начало гнуть. Кричит, бывало, на всю избу и никого не допускает! «Укушу! говорит, не замайте… Укусила бы, говорит, Василья Корепина!» И брата Петруху вспомянет, меня закричит да и заревет. Начнет это причитывать, словно по покойнику. Эдак-то ровно трое суток мы впеременку с Петрухой просидели у ней. А на четвертые отец Петруху услал в город, а меня засадил в избу. «Полно, говорит, с бабами возжаться, шалопай ты эдакой! Твое ли это дело! посмотри ты на себя!..»
– Слышу поутру: пришла наша невестка да и говорит, что Матрена-то после третьих петухов побывшилась; поминала Петруху да меня, опять на брата Василья грозилась. Отец пожалел: «Первая, слышь, девка так помирала; никто себе ворогом, говорил, не бывает!» Сам оболокся, мне велел и брату и повел нас за собой. Смотрим: обмыта лежит, лица и не знать стало, все искалечено.
На другой день Петрован вернулся из дороги да и взвыл, как узнал о Матрене, больно же взвыл!..
У рассказчика навернулись слезы. Вероятно желая поправиться, он толкнул своего жучку ногой, поднялся с земли и отвернулся на ветер, который начало наносить прямо на нас.
Неловко было просить его продолжить интересный разговор, и я счел за лучшее, дав ему успокоиться, привести к тому окольным путем. Лучше всего, подумал я, спросить его о том, каким образом попал он в пастухи. Мне казалось, что и это обстоятельство имело некоторую связь с предыдущим.
Как бы не вслушавшись в мой вопрос и увлеченный своим рассказом, он продолжал его каким-то вялым, несколько дрожащим голосом, из чего, однако, можно было заключить, что он все-таки рассказывал охотно, без всякого принуждения со своей стороны.
– В осенях это было, о чем рассказывать стану; только что заморозки пошли у нас. После Матрениной-то смерти ровнехонько бы через год. Сидим мы эдак в избе, отец с бабами на овине рожь домолачивал. Васюха шлею конопатил, а Петра не было дома, опять в извоз услали. Я у светца с Матюшкой – племянником – самострелы из лучины делал. Вот и сидим мы эдак одни-одинехоньки. Бабушка на печи храпит. Васюха-брат, как теперь знать да помнить, песню на ту пору мурлыкал; а Матюшка махонькой нет-нет да и загогочет: любо, вишь, что лучинка-то из рук прыгает. Я ему, знаешь, опять самострел в руки дал и опять лучинку вложил да и поджег с правого-то конца. Только бы лучине-то этой загореться, а Васюха перестал песни да и окликнул.
– Никак, знать, тот-от… одмен-от наш вернулся: слышь, воротами заскрипел!..
И опять замурлыкал песню и дратву зубом ухватил.
«Что ж, думаю, пусть его!» – да и опять новый самострел Матюшке сделал. Заливается мой парнишко так, что и мне ино любо стало. Тем временем и Петруха в двери.
Гляжу: лица на нем нет, весь бледный; совсем пьян – шатается.
– Где, говорит, дядя? – И глазами своими маслеными вскинул на меня.
– На овине, говорю; рожь домолачивает…
– То-то, слышь, рожь домолачивает, чтоб опосля, говорит, мне куском своим оржаным в глаза корить… знаю, говорит…
Снял эдак Петруха шубу и сел за стол, схватил шапку с головы да и кинул супротив себя.
– Вот теперича, говорит, есть хочу, больно есть хочу; груздей бы соленых поел с квасом. Да нет, слышь, не хочу я есть, ни за что не стану… Чебоксарский купец десять рублев сулил помесячно… и одежа его, и с одного с ним стола харчи идут…
Петруха, смотрю, и голову опустил на грудь, так что и бороды его курчавой не стало знать. Упер он эдак руки-то в колена и голову опять вздынул. Встряхнул волосами да и замолчал… «Пусть, думаю, покуражится маленько…»
– Вот, говорит, братьев у меня двое… то бишь, один, говорит, брат – Ванюха.
И рукой на меня показал.
Что, думаю, дальше скажет?
– Вместе, говорит, пьем, вместе по соседкам ходим… Люблю, говорит, Ванюху… А тут тебя, слышь, корят ни зря – ни походя, день-то деньской… И бабы мусолят, да и дядя: «Ляд, говорит, с тобой, коли пьешь!» А нешто на твои пью?.. Господа приезжающие дают на водку – так и пью… Попросил на армяк: у тебя старый, слышь, хорош, кушак дай – Васюхе годится. Вот жисть-то она!.. вот!.. не давайте, слышь, бабы, новых рубах ему, в старых нащеголяется, а эти и Василью годятся.
Петруха, помню, опять головой тряхнул и прошел по избе.
– Дай, говорит, Ваня, обух!.. дай топор!.. Дядю, слышь, подай!..
Тут уж я подошел к нему прямо да и ухватился за руки; вижу – совсем его дурость какая-то одолела.
– Отстань, говорю, не ругайся!
– Ваня, слышь, не бранись, не сердись на меня!.. хоть ты-то!..
Да так, помню, болезно молвил он это, что у меня и руки опустились, и кровь на сердце кинулась. Матюшка, племянник, ревет и самострел кинул.
– Тебя, говорит, что ни на есть люблю пуще всех. Не замай меня!..
Я опять ухватился за руки.
– Ваня, мол, оставь дурости!.. не ругайся!..
– Где, слышь, дядя? – гудет мой парень, словно вон бык на пастве. – Дядю, говорит, позови! Уйду, да и не приду больше, а дядю позови! Отдам ему вот эти десять рублев, да и все тут: пусть не корит!..
Десять рублев, помню, из-за голенища вытащил Петруха да и кинул на стол.
Взял я эти деньги, засунул на тябло и опять уцепился за Петруху. Уйму, думаю, его пока до время, а отец придет на ту притчу, ничего не выйдет путного.
– Не ломайся, говорю, оставь эти дурости свои. Коли зла хочешь, на вот: бей меня!.. бей!..
На ту пору и рожу ему подставил, и руки навел.
– Нет, слышь, не трону тебя, Ваня!.. а оттого, что люблю, пуще всех люблю… во как!..
И обнял он меня, шибко обнял: нали – крякнул. Да опять за свое:
– Дядя, говорит, где, где он?
– В овине, говорю, последние суслоны обмолачивают, что от вечерних остались.
– Туды, кричит, пойду!.. туды…
А сам ногами брыкает, словно баран шальной. Брат Василий сидит в углу по-давнишнему и все ухмыляется да бороду обгрызает… все ухмыляется…
Я ухватился за Петруху, оттолкнул его от дверей; на пол свалил да и сел на грудь.
– Оставь! – кричит, – тебя не трону!.. Вот тебе Христос, не трону!.. Васюху, слышь, только дай, да дядю, да невесток дай!..
А на эту-то притчу, как назло, и отец в двери, да прямо к Петрухе и лезет в глаза:
– Что, говорит, опять нализался? Опять, поди, на водку дали?
Петруха мой вскинулся с полу да и встал эдак к печке; руки заложил назад, потупился.
Отец смотрит на него во все глаза и ровно бы шибко сердится.
– Нализался? – кричит. – На водку дали? Обрадовался даровщине и все пропил: с горя, поди, дядя обирает?..
– Да! – говорит Петруха и качается. – Пропил!.. все пропил!.. вон только десять рублев осталось, а двенадцать дали: все, все пропил!..
И глаза прищурил, и опять головой встряхнул. Гляжу: облизнулся, руками замахал. «Эх, думаю, пьян ты, Петруха… Лучше бы было, кабы не грубил отцу». А он тут тебе опять, словно назло, рожон вострой в горло.
– Купец проезжающий в работники нанял: десять рублев задатку дал… Песни, вишь, ему мои да приговоры пондравились. Что ж? я пойду. Сам свой разум теперь имею, никого не хочу знать. Сам себе голова!.. Только, говорит, одного Ваню жаль, а то ничего!..
И опять на меня рукой показал. Я на ту пору на отца глаза вскинул, вижу – покраснел старик, словно мак рдяный, да как крикнет, да топнет:
– Вон! – кричит, – на печь!.. на полати!.. под лавку!.. спать! – кричит. – Пьяный, чихирник! У братьев невест отбивать надумал, дармоед эдакой!.. Деньги прогонные все лето прогуливал; с целовальниками подорожными спознался. Матрешку заморил! Ванюшку сомущаешь! меня обижать стал!..
И начал эдак усчитывать, и вины насчитывал много, и, помню, рекрутчиной пригрозил:
– Как пьян, так и атаман, а проспится – свиньи боится.
– Вяжи его, дуры-бабы, да и спать укладывай!.. Крепче вяжи, вот так. Бери, Васька, веревку да крути руки назад: крепче, кричит, крепче!..