– Не сметь прикасаться к этому человеку!
Керенский возвещал об этом так, словно речь шла о прикосновении к прокаженному. Керенский кричал об «этом человеке», не называя его даже по имени, но всем видевшим Протопопова казалось, что это вовсе не человек, а какая-то серая зола давно затоптанных костров… Буквально вырвав своего бывшего коллегу по думской работе из рук разъяренной толпы, новоявленный диктатор повлек его за собой, словно жертву на заклание, крича:
– Именем революции… не прикасаться!
Он втащил Протопопова в павильон для арестованных. С размаху, еще не потеряв инерции стремительного движения, Керенский бухнулся в кресло так, что колени подскочили выше головы, и голосом, уже дружелюбным, сказал с удивительным радушием:
– Садитесь, Александр Дмитриевич… вы дома!
«Навьи чары», казалось, еще продолжаются: в уголке посиживает Курлов, вот и Комиссаров… Какие родные, милые лица.
– Ну, я пойду! – вскочил Керенский, выбегая…
К услугам арестованных на столе лежали папиросы, печенье и бумага с конвертами для писем родственникам. Слышался тихий плач и сморкание – это страдал Белецкий, общипанный и жалкий.
– Почему я не слушался своей жены? Бедная, несчастная женщина, она же говорила, что добром я не закончу… За эти годы я прочел столько книг о революциях, что мог бы и сам догадаться, что меня ждет в конце всех концов. Ах, глупая жизнь!..
Из угла павильона доносился могучий храп – это изволил почивать, сидя в кресле, сам Горемыкин, и его длинные усы колебались под дуновением зефира, вырывавшегося из раздутых ноздрей. Раньше он утверждал, что война его не касается; сейчас он демонстрировал равнодушие и к революции… Комиссаров сказал:
– Вот нервы, а? Позавидовать можно.
Зато министр финансов Барк напоминал удавленника: галстук болтался, как петля, из воротничка торчала одинокая запонка.
– А ведь могут и пришлепнуть, – высказался он.
Штюрмер аккуратно прочистил нос, заявил с апломбом:
– Гуманность, господа, это как раз то самое, чего никогда не хватало России… Будем взывать к гуманности судей!
– Паша, – сказал Протопопов, – пожалей ты меня.
Курлов волком глянул из-под густых бровей.
– Мы сажали, теперь сами сидим… И не ной!
– Но я же никому ничего дурного не сделал.
– Э, брось, Сашка! Хоть мне-то не трепись…
Под министром юстиции Добровольским вибрировал стул.
– Ну, да – играл! В баккара, в макао. Каюсь, долги в срок не возвращал. Но жена, но дети… Так в чем же я виноват?
– А я всегда был сторонником расширения гражданских прав, – отвечал ему Протопопов. – Теперь говорят, что я расставил по чердакам пулеметы… Господа, посмотрите на меня и представьте себе пулемет. Я и пулемет – мы не имеем ничего общего!
Была уже ночь. Отсветы костров блуждали по потолку павильона. «Приходил фельдфебель… подошел ко мне и почти в упор приставил к моей голове маузер; я не шелохнулся, глядя на него, рукой же показал на образ в углу. Тогда он положил револьвер в кобуру, поднял ногу и похлопал рукой по подошве…»
Протопопов затем спросил Курлова:
– Паша, а что должен означать этот жест?
– Догадайся сам. Не так уж это трудно…
Двери раскрылись, и в павильон охрана впихнула типа, у которого один глаз был широко распялен, а другой плотно зажмурен. Это предстал Манасевич-Мануйлов – в брюках гимназиста, доходящих ему до колен, а голову Ванечки украшала чиновничья фуражка с кокардой самого невинного ведомства империи – почтового!
– Пардон, – сказал он, шаркнув. – Но при чем же здесь я? Не скрою, что удивлен, обнаружив себя в обществе злостных реакционеров и угнетателей народного духа. Впрочем, о чем разговор?
Жандармы Курлов и Комиссаров стали позевывать.
– А не поспать ли нам, Павел Григорьич?
– Я тоже так думаю, – согласился. Курлов.
Генералы от инквизиции нахальнейшим образом составили для себя по три стула (причем один недостающий стул Курлов вырвал из-под Ванечки) и разлеглись на них. Удивительные господа! Они еще могли спать в такие ночи… Но министрам было не до сна, и они обмусоливали риторический вопрос – кто же виноват?
– Ну, конечно, – сказал Манасевич, не унывая. – Какие ж тут средь вас могут быть виноватые? Господа, – подал он мысль, – вы же благороднейшие люди. Если кто и был виноват все эти годы, так это только покойник Гришка Распутин…
Ну что ж! Распутин – отличная ширма, за которой удобно прятаться. Добровольский полез к Ванечке с поцелуями.
– Воистину! Да, да… если бы не Распутин, мы бы жили и так бы и померли, не узнав, что такое революция!
Храп как обрезало: поддерживая серые английские брюки в полоску, вышел на середину древний годами Горемыкин, который при аресте забыл вставить в рот челюсть. Прошамкал:
– Я шлышу имя Рашпутина! Боше мой, не будь этой шатаны, вшо было б благоприштойно. Почему я толшен штрадать за Рашпутина?
Штюрмер призвал самого бога в свидетели.
– Мы шли в состав правительства, осиянные верой в добро, и мы добро делали. Конечно, не будь на Руси этого гнусного шарлатана, и я, страдающий мочеизнурением, разве бы ночевал здесь? Вон растянулись двое. На трех стульях сразу. А я должен всю ночь сидеть. Хорошо хоть, что не отняли последний стул…
Стулья заскрипели, и Комиссаров поднял голову.
– Господа министры, вы дадите поспать людям или нет? Что вы тут воркуете, когда и без того уже все ясно!
Заворочался и Курлов на своем жестком ложе.
– Сссволочи, – тихо просвистел он. – Нагаверзили, насвинячили, разрушили всю нашу работу, а теперь плачутся… Вцепились в этого Гришку, словно раки в утопленника. Да будь он жив, он бы задал вам всем деру хорошего! Вы бы у него поспали…
Чтобы не мешать сердитым жандармским генералам, министры, как заговорщики, перешли на деликатный шепоток. Сообща договорились, что на допросах все беды следует валить на Распутина как на злого демона России, который задурманил разум царя и царицы, а мы, исполнители высшей власти, хотели народу только хорошего, но были не в силах предпринять что-либо, ибо демон оказался намного сильнее правительства… С этим они и заснули, вздрагивая от лязга оружия в коридоре, от топота солдатских ног и выкриков ораторов на площади. За стенами Таврического дворца бурлила разгневанная музыка, медь оркестров всплескивала народные волны, – за синими февральскими вьюгами бушевала Вторая Русская Революция, и мало кто еще знал, что вслед за нею неизбежно грянет – Третья, Великая, Октябрьская…
Посреди площади с треском разгорались костры.
Гремела, буйствовала «Марсельеза».
Как всегда – зовущая и ликующая!
Авторское заключение
Я начал писать этот роман 3 сентября 1972 года, а закончил в новогоднюю ночь на 1 января 1975 года; над крышами древней Риги с хлопаньем сгорали ракеты, от соседей доносился перезвон бокалов, когда я, усердный летописец, тащил в прорубь узел с трупом Распутина, гонял по столице бездомного министра.
Итак, точка поставлена!
Говорят, один английский романист смолоду копил материалы о некоем историческом лице, и к старости у него оказался целый сундук с бумагами. Убедясь, что все собрано, писатель нещадно спалил все материалы на костре. Когда его спрашивали, зачем он это сделал, романист отвечал: «Ненужное сгорело, а нужное осталось в памяти…»
Я не сжигал сундук с материалами о Распутине, но отбор нужного был самым мучительным процессом. Объем книги заставил меня отказаться от множества интереснейших фактов и событий. В роман вошла лишь ничтожная доля того, что удалось узнать о распутинщине. Каюсь, что мне приходилось быть крайне экономным, и на одной странице я иногда старался закрепить то, что можно смело развернуть в самостоятельную главу.
У нас обычно пишут – «кровавое правление царя», «жестокий режим царизма», «продажная клика Николая II», но от частого употребления слова уже стерлись: им трудно выдерживать смысловую нагрузку. Произошла своего рода амортизация слов! Я хотел показать тех людей и те условия жизни, которые были свергнуты революцией, чтобы эти заштампованные определения вновь обрели наглядную зримость и фактическую весомость.
По определению В. И. Ленина, «контрреволюционная эпоха (1907–1914) обнаружила всю суть царской монархии, довела ее до „последней черты“, раскрыла всю ее гнилость, гнусность, весь цинизм и разврат царской шайки с чудовищным Распутиным во главе ее…»
Вот именно об этом я и писал!
Наверное, мне могут поставить в упрек, что, описывая работу царского МВД и департамента полиции, я не отразил в романе их жестокой борьбы с революционным движением. По сути дела, эти два мощных рычага самодержавия заняты у меня внутриведомственными склоками и участием в распутинских интригах.
Так и есть. Не возражаю!
Но я писал о негативной стороне революционной эпохи, еще на титульном листе предупредив читателя, что роман посвящен разложению самодержавия. Прошу понять меня правильно: исходя из представлений об авторской этике, я сознательно не желал умещать под одним переплетом две несовместимые вещи – процесс нарастания революции и процесс усиления распутинщины. Мало того, работу царского МВД в подавлении революционного движения я уже отразил в своем двухтомном романе «На задворках великой империи», и не хотелось повторять самого себя. Отчасти я руководствовался заветом критика-демократа Н. Г. Чернышевского, который говорил, что нельзя требовать от автора, чтобы в его произведении дикий чеснок благоухал еще и незабудками! Русская пословица подтверждает это правило: за двумя зайцами погонишься – ни одного не поймаешь… Теперь я должен сделать откровенное признание. Кажется, кому же еще, как не мне, автору книги о распутинщине, дано знать о тех причинах, что сделали Распутина влиятельным лицом в империи. Так вот именно я – автор! – затрудняюсь точно ответить на этот коварный вопрос.
Память снова возвращает меня к первым страницам.
Распутин пьет водку, скандалит и кочевряжится перед людьми, он похабничает и ворует, но… Согласитесь, что была масса причин для заключения Распутина в тюрьму, но я не вижу причин для выдвижения этой личности на передний план.