Недаром вышел рано. Повесть об Игнатии Фокине — страница 39 из 53

Допустим, правильно утверждают большевики — революции совершает пролетариат. Именно он, рабочий класс, в феврале семнадцатого сбросил царя.

Но кто поднял рабочих на этот отчаянный штурм? Большевики? Мы, тоже именующие себя социал-демократами? Народ поднял голод! Так почему же голоду не поднять нынче народные силы против тех, кто называет себя властью?


После разговора с Игнатом в доме Панкова минувшей зимой в душе Акима поселилась и уверенность в собственной правоте, и какое-то ощущение, словно чего-то тогда не договорил. Потому всякий раз, встречаясь на заводе, порывался возобновить спор. Но Игнат снисходительно улыбался:

— Извини, но со временем у меня плохо. Приехал только затем, чтобы посмотреть, как идет переоборудование мартенов на дровяное отопление. Как полагаешь, могут дрова заменить мазут? Если бы удалось!.. Кстати, можем вместе пройти в цех…

Прикрывался техническими проблемами? Да нет, искрение интересовался заводскими делами. И все же такие встречи раздражали Акима. Получалось: хочешь сразиться, а натыкаешься на стену.

Оставались еще собрания и митинги, где можно было подпустить какой-нибудь колючий вопросец с подвохом. Уже грезилось: пришпилишь, как бабочку булавкой. Но не тут-то было! Выслушает Игнат вопрос и тут же обратится к аудитории: «Думаю, что товарищу социалисту может ответить любой сознательный рабочий…» И, представьте, с мест, в несколько глоток такой следует ответ, что впору уносить ноги!..

Ну а вступать в дискуссию на митинге, где сотни и тысячи, все равно что подставить бока в драке…

Те же правила внутреннего распорядка разрабатывались — за каждой буквочкой, за строкой угадывался он, Игнат. Не в том смысле, чтобы от первого до последнего параграфа все сам сочинял. Не было этого. Без скидки, правила — плод коллективного творчества. Но вот что выходило. Проходят по цехам и участкам собрания, выступает то тут, то там Игнат. Или просто возле станков разговаривает. Что-то растолковывает, в чем-то убеждает. А назавтра — десятки требований рабочих: этот пункт дополнить, тот развернуть и конкретизировать, уточнить…

Вообще манера Игната — оставаться в тени. Кому, как не ему, например, следовало бы ехать в Кремль, на заседание Совнаркома? Такое решение даже обсуждалось в Совете: просить, дескать, товарища Фокина… Приехал на завод, обратился к рабочим: «Не верите, что вы теперь сами хозяева, ищете «барина»? А «барина»-то нет, все теперь надо самим. Обяжите Совет, пусть отстаивает ваши интересы…»

Вот так на глазах всего завода Уханова и всю компанию будто к стенке припер: назвались, мол, самочинно вершителями рабочих судеб — извольте делами заниматься…

Грезилось: шпильку подпустить, чтобы на нее оппонента, как бабочку. А выходило не ты его, а он тебя, как букашку или, того хуже, как козявку какую…

Вот почему жгла, разъедала день ото дня обида. И рождалась мысль: есть, есть чем пошатнуть большевистскую власть! Царская рухнула, и эта не удержится…

Сколько уже дней нет хлебного маршрута, обещанного Лениным и Цюрупой. А если даже те вагоны придут? Разве нельзя их содержимое — в одночасье? Тем, кого предупредили? А через несколько дней: «Видите, в магазинах — шаром покати. Мыши перестали водиться — ни щепотки муки… Надули вас, братцы, большевики своими посулами…»

Поначалу озноб пробрал Уханова от таких умопостроений. Будто тот же Беззаботнов подслушал его мысли, как тогда, после заседания, у подъезда Совнаркома. А что, ведь и вправду расстройство тогда нашло. Ехал в Москву и думал; чем хуже обернется там, тем лучше! Не вышло, как тогда замышлял. Значит, надо теперь самим…

Гнал, несколько дней гнал от себя эту мысль. С Чернявским, с Владычкиным когда ею поделился, просил забыть. Наваждение, мол. И на заводе, когда при всех — при рабочих, при служащих говорил, как, мол, сразу разделим хлеб, если придут вагоны, — для острастки палец приподнимал: никакого чтобы самоуправства!..

Прибыли те вагоны — сорок штук. Месячная норма для всей Бежицы, если бы в магазины тот хлеб и — по едокам бы, по списку… Но лязгнули запоры на вагонных дверях — и мешки в толпу: разбирай кто сколько может.

Михаил Иванов с милицией оцепили станцию, да только всех не переловили. Взяли, правда, главных — десяток сорвиголов. Наглые такие личности: «А что? В заводе такое слыхали: сбивай замки, забирай, сколько унесешь…»

Со связанными руками их в Брянск, в ЧК к Александру Медведеву.

Уханов негромко так, будто одному Иванову, но чтобы и в толпе услыхали:

— Народу обещали: от Ленина хлеб. А за него рабочих — в тюрьму. Забастовка может произойти из-за такой несправедливости.

— Подстрекательством занимаешься? — не сдержался Иванов.

— Не сумели добром распорядиться — что скажете народу через неделю, когда остатки съедят? — не понижал голоса Уханов.

Ходили Уханов, Владычкин с Чернявским и другие меки и эсеры по заводу гоголем. Ни к чему особенно не призывали, иногда лишь показывали на кого-нибудь из большевиков:

— Дохозяйничались! Неделю еще продержатся рабочие и баста: выключай станки.

Слухи как снежный ком. Докатился тот ком и до Брянска: Бежица вот-вот забастует!

Через несколько дней спешно объявился Григорий Панков, собрал заводское правление:

— Своими правами распорядился на Льговском вокзале отцепить двадцать вагонов от хлебного маршрута в Москву. Через час вагоны будут здесь. Чтобы на этот раз — революционный порядок!..

Не успел договорить — на пороге Игнат. Лица на нем нет. Но начал, стараясь не выдать волнения: — Бороться с саботажем саботажными же мерами — не выход. Хлеб я вернул по назначению. А за тот, что разворовали, надо держать ответ. Обернулся к Уханову, Чернявскому и Владычкипу:

— Хотели разговаривать с рабочим классом на митингах? Сейчас будет дан гудок. Это как раз тот случай, когда нужен разговор. Умели подстрекать из-за угла, теперь признайте свою вину громко и открыто — как распорядились делить хлеб, зачем и почему. А не признаетесь — скажем за вас мы. С рабочими шутить не будем…

Через полчаса Игнат сказал на митинге:

— Дополнительного хлеба не будет! Вагоны были отцеплены по ошибке от маршрута, который следовал к таким же голодающим рабочим Москвы, как и вы, рабочие Брянского завода. Я верю, что вы никогда не позаритесь на хлеб, который страна отдает другим заводам, как она щедро выделила и вам. Но вы, наверное, забыли о том революционном законе рабочей совести, рабочей сознательной дисциплины, который сами же разработали и который одобрил товарищ Ленин. В своих правилах вы клялись: вся деятельность завода будет под вашим строгим контролем. Вы эту свою же заповедь не выполнили. Непосредственные виновники, уличенные в воровстве, будут осуждены. Но вы знаете и тех, с чьего ведома они запустили руку в народное добро. Их вы должны по-рабочему, строго спросить. Вы — власть! И эта власть обязана быть стойкой и железной!..

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Письмо было не в конверте, не на листах почтовой бумаги, а обыкновенная открыточка, которые сам любил посылать, чтобы, не растекаясь мыслью но древу, одну суть…

Но сейчас он многое отдал бы за то, чтобы послание выглядело большим, даже бесконечным.

Это был почерк Груни, ее слова.

Сколько же они не виделись — страшно вспомнить! Две революции прошли, Февральская и Октябрьская, миновал весь семнадцатый год, уже начало сентября восемнадцатого, а они еще порознь!

Когда же они расстались, не в тот ли зимний январский день четырнадцатого года, когда из Жиздры вместе ехали в Москву, а он потом еще дальше — в Петербург? Нет, чуть позже — Груня из Москвы приезжала к нему в Питер. Всего на несколько деньков, с курсов. Та встреча, кажется, и была последней, потому что дальше его дороги пролегли в Самару, Саратов, а оттуда — в Сибирь.

В апреле, когда объявился в Москве, Людинове и Жиздре, се уже не было там. Надежда Ивановна, бросившись к нему на шею, как к родному сыну, сквозь слезы радостно обронила:

— Вот бы обрадовалась Агриппина! Да далеко она — в Полесье. Школу открыла там для детей сирот, не может пока с ней расстаться… Вы же понимаете, Игнатий, дети для учителя — это все… Я и сама давно уже не учу, школьники мои выросли, а для меня они все еще дети, малые и родные…

Так ответила ему и Груня, когда он ей написал. Но теми же, конечно, словами, как ее мама, но смысл был тот. И даже так примерно, как сам думал тогда о своем долге: надо уметь делать самое маленькое дело как очень великое и необходимое, только тогда человек сумеет принести пользу людям.

Характер Груни был в этих словах — пылкий, горячий, преданный. Но как ему хотелось, наверное, с самого первого их знакомства, чтобы она всегда была с ним рядом! Потому иногда забывался, уже задним числом себя корил, что втягивал подчас в очень опасные предприятия: например, на «самоваре» отца как-то вместе с ней перевозил шрифт из Брянска. Отец догадался, что в чемодане, за столом прокашлялся, сказал вроде бы так, о пустяке:

— Ты, Лохматый, это самое, учителку свою, Агриппинку-длинноножку, оберегай… Если что, лучше меня попроси — я сам все сумею…

Неспроста отец предупреждал — не уберег…

Особенно остро почувствовал тоску по ней, когда встретил в Великом Устюге Нунэ Агаджанову и Кирилла Шутко. Их сослали вместе, пробовали разлучить. В Великом Устюге они снова оказались вместе и стали мужем и женой…

Тогда он о Груне впервые рассказал Алеше. Так уж случилось — пошли с Джапаридзе на почту, где им, ссыльным, выдавались письма. И не поверили глазам своим: на конвертах, что вручили каждому из них, — один и тот же обратный адрес: «Москва, Большая Грузинская, Высшие педагогические курсы…» Оказалось, Варо, Варвара, жена Алеши, тоже школьный преподаватель и учится вместе с его Груней.

— Значит, ты не скучаешь? — опустив глаза, спросил у Алеши Игнат.

— Да как ты можешь такое сказать, дорогой?! Дня не проходит, чтобы я не думал о жене и двух дочках! Смотри, скоро весна и ко мне дочки мои приедут… А Варо… Не всякий раз выпадает такое, чтобы подруги ссыльных и сами связанные с политикой принимались в высшие учебные заведения. А знания их пригодятся, Игнат, еще как окажутся нужными, когда мы начнем перестраивать народную жизнь!..