Недаром вышел рано. Повесть об Игнатии Фокине — страница 4 из 53

Выпрямился за столом Иван — статный, плечи в стороны, грудь что наковальня, расправил пшеничные усы:

— Сколько я ни плавал но Днепру, был на германской реке Прегель — сплошь шлепают пароходы, то названные в честь императоров, то в честь каких-нибудь святых. И ни одного, чтобы по имени простого человека. А города возьми. То Петербург, то в память императриц Екатерины, Елизаветы… Ну, ладно, пароходы и города — то железо да камни… А мы с тобой свое, рабочее имя человеку дадим. Пусть прозывается сын в честь доброго друга — Игнатием…

Детские впечатления самые яркие. Достаточно чуть прикрыть глаза, и тут же в памяти всплывет откос на Подоле, по которому вниз, к Днепру, бежит он, четырехлетний.

Бежит ходко, самозабвенно и слышит у себя за спиной:

— Игнаш, не гони как оглашенный. Пароход вон на середине реки. Еще сколько ему к берегу подгребать да швартоваться.

Это Васек, старший брат. Он уже взрослый — зимой начал ходить в школу. Потому старается держаться солидно, идет увалисто, не торопясь, и его, Игнату, старается урезонить. Но у причала не выдерживает сам, вовсю начинает перебирать ногами, увязая босыми ступнями в приднепровском песке.

А он, Игнаша, уже в широко распахнутых объятиях отца:

— Папка пришел!

Пшеничные усы щекочут белую, нежную мальчишечью кожу, от отца вкусно пахнет речной водой и железом.

Но еще вкуснее — Игнаша знает — будет пахнуть хлеб, который сейчас достанет из своего походного, кованого сундучка папка, разломит корку пополам и даст сыновьям. Игнашке, как водится, побольше — для роста.

Но он набросится на отцовский гостинец не сразу. Сначала проведет корочкой по лицу, вдохнет душистые запахи. Он знает, что пахнет хлеб холодной речной водой, такой студеной, какая, говорят, бывает лишь под дном парохода, глубоко-глубоко. И еще пахнет он какими-то чудными, растущими только у берегов травами и, конечно, горячей, так что нельзя даже на миг прикоснуться к ней, урчащей пароходной машиной…

Должно быть, тем летом, когда четырехлетний Игнаша бежал на пристань встречать отца, и переселились они всей семьей на суденышко, где отец служил машинистом.

До этого Иван Васильевич иногда брал в рейсы Васятку — как-никак помощник. Но в то лето сказал жене:

— Игнаша подрос. Давай-ка, мать, переберемся из лачуги до осени на пароход. Хоть и на воде, а все жилье попросторней — все берега твои! Да и ребята будут под отцовским приглядом.

Какой мир открылся Игнату! Он облазил весь пароход, не раз обежал палубу, устроил в кубрике на свой лад собственное место. А когда причаливали к берегу, стремглав летел вверх по тяжелому песку, забирался в заросли и, растянувшись там на траве, глядел в далекое и бездонное небо.

Но самым увлекательным было — помогать отцу.

Вот он, отец, сильный, все умеющий. И такой же могучий, рассекающий встречные волны пароход. Но вдруг зашуршит, закрежещет что-то под днищем и, заглушив машину, выходит из будки, утирая пот со лба, папка:

— Всё, Васятка, сели на мель. Теперь на тебя надежда — маячь!

А Васятке это и надо. Сбросил порты, рубаху — и бултых в воду! У борта она по грудь, но мальчишка идет дальше.

— Батя, здеся уже по колено.

— Иди еще!

— А здеся по брюхо.

— Стой там, подавай голос, маячь!

Малый, еще малый ход по замеренным Васей глубинам, и снимается пароходик с мели. А Васятка подает голос, наставляет отца:

— Так, батя, еще помалу… Хорош! Теперь — на всю железку!

И пароход, взревывая, вылетает на стремнину. Игнаша тоже тут, тоже при деле: свесил ноги с борта, и ну молотить ими воду! Смеется, заливается:

— Помалу, еще помалу… Полный вперед! — и падает в воду, когда могучее тело суденышка вырывает из песчаного плена сильная рыкающая машина.

Мать бросается к борту, хватает руками Игнату, а он, отдуваясь и выплевывая воду, барабанит ручонками по реке.

— Гляди-ка, плывет! — радостно кричит отец. Он уже метнулся из кубрика, заглушив машину, уже готов за сыном нырком… Но плывет, плывет Игнаша!

— Настоящим мужиком будешь, Лохматый! — за обеденным столом отец запускает руку в пшеничные, с рыжинкой, завитки сына. — Погоди, мать, дай срок, они оба у меня машинных дел отменными мастерами станут!

— Васятка, тот в тебя пойдет, — ласково глядит на сыновей Антонина Михайловна. — А вот Игната, чует сердце, — по умственной линии. Гляди, пять не исполнилось, а как в книжках разбирается, как буквы складывает!

Побегает, поиграет Игната по палубе или, куда лучше, по бережку — и нос в книжку, которую подарил ему крестный Данилыч.

— Только дожить бы самим, когда ребята судьбу свою обретут, — вздыхая, замечает мать.

— К хорошей пристани — один путь: своими руками, все умеючи, — то ли соглашается, то ли возражает отец… — Только не пристали мы здесь с тобой, мать, к счастливой пристани — чую, придется в родные края, в Людиново, возвращаться… Все ж отчий край, а там, говорят, и стены помогают…


По шатким сходням, к которым причалила «Магдалина», — грохот сапог, стук башмаков, дробь дамских каблучков. Кто с «сидорами» — мешками через плечо, ставшими привычными за войну, кто с чемоданами, а кто и налегке — в гору.

Он же остановился у перил дебаркадера и засмотрелся в прозрачную зеленоватую глубину, где у самого песчаного дна суетливо носились юркие, с темными спинами пескарики.

Будто приплыла рыбешка из золотой поры, из детства.

Что ж, Десна — главный приток Днепра, как раз и несет свои воды к Киеву. По Припяти, Десне и Днепру когда-то, наверное, тысячу лет назад, двигались русичи к югу, к благодатным причерноморским степям, ставя на своем пути города. Так возникли Чернигов, Новгород-Северский, Трубчевск, Брянск, Киев… Потому и похоже их местоположение — на высоком правом берегу, как говорили наши предки, на шеломе.

Игнат перекинул через руку пальто, другой подхватил плотно набитый брошюрами и газетами портфель и, поднявшись по скрипучей деревянной лестнице, оказался на широкой, протянувшейся вдоль реки улице.

Это была Московская — главная торговая, сплошь застроенная магазинами, лабазами, лавками и складами. Местами ее покрывал булыжник, но большей частью она утопала в лужах и грязи.

От Московской перпендикулярно вверх, в гору карабкались улочки, застроенные жилыми обывательскими домами, которыми так залюбовался Игнат, сойдя с поезда.

А на вершине горы, так же параллельно Десне, как и Московская, тянулась едва видимая отсюда, снизу, самая богатая и пышная — Петропавловская. Там стояли дома крупных чиновников и отцов города — именитых владельцев лесопилен, мельниц, крупорушек и других промышленных заведений, размещались разного рода учреждения, гимназии и училища, единственный в городе кинематограф и летний театр варьете.

Центр города на горе сейчас Игнату был без надобности — путь его лежал по Московской в Новую слободу. Там, на окраине, под номером тридцать два, находился знакомый еще с юности дом Панковых. Это было, пожалуй, единственное место, где он мог хотя бы на время устроиться, по крайней мере переночевать.

Григория, к которому он заезжал сюда уже более десяти лет назад, в Брянске не было. Но именно от него, находящегося теперь в Петрограде, Фокин знал, что в доме остались старики родители и младший брат Семен и что они будут рады, если Игнат остановится у них.

— Я уже Семену написал о тебе. Его ты не минуешь, с ним и его товарищами в арсенале тебе непременно придется иметь дело. Так что хоромин наших, как видишь, не миновать, — говорил, прощаясь, Григорий…

Игнат пересек Соборную площадь. Теперь пройти мимо Петровской горы — и Слобода почти рядом.

Однако, поравнявшись с белым двухэтажным зданием, он неожиданно направился к нему.

Широкие каменные ступени вели к массивным дубовым дверям. А справа и слева от этого внушительного крыльца стояли две тупорылые на огромных колесах пушки. Это были старинные, скорее всего времен Отечественной войны 1812 года, артиллерийские орудия. Об их солидном возрасте свидетельствовала и сама форма — пушки без замка, предназначенные палить ядрами, а не снарядами, и патина, пробивавшаяся сквозь слой краски на их бронзовых стволах.

Здание с пушками было главной конторой Брянского арсенала.

Вот и превосходно, сразу решил Игнат, вместо того чтобы оказаться за домашним самоваром, лучше сразу за дело. Благо и скарба никакого, нечего забрасывать в Слободу.


Младший Панков узнал Фокина сразу, как только влетел в комнатушку заводоуправления, где уже находилось двое или трое арсенальцев и куда его вызвали срочно из цеха.

— Игнат Иванович, с прибытием! — Темно-карие глаза Семена заблестели, и он крепко стиснул широкой, сильной ладонью руку Фокина.

— Неужели ты? — искренне удивился Игнат. — Как же вырос! Григорий не зря предупреждал: «Не узнаешь брата, настоящий богатырь!» Постой, как же умудрился меня узнать? Ведь пешком под стол ходил, когда я у вас бывал. Лет восемь тогда тебе исполнилось? Ну да, а теперь — все восемнадцать! Ну, здравствуй, здравствуй…

Семен от таких слов заметно смутился, но тут же обернулся к сидевшему за столом:

— Ну что я тебе, Кульков, говорил? Помнишь, уверял: пришлют к нам в Брянск из центра такого, что лучше и не надо! Теперь-то видишь?.. — Он вдруг сбил на затылок кепку и шагнул ближе к Кулькову. — Погоди-ка! А ты, что ж, здесь антимонию развел? Я думал, меня на радостях от станка затребовали, а ты, выходит, проверку учинил?

Кульков — лет двадцати пяти, крупная фигура, по-мужски резко очерченное лицо, волевой подбородок — опустил глаза.

— А что я? Я — ничего. Никаких сомнений не имею, — с трудом поднял лицо и протянул Фокину его мандат, который до этого беспокойно теребил в руках. — Все правильно пропечатано: «Член Московского областного бюро РСДРП (б), уполномоченный по Орловской губернии…» Так что если поначалу что и не так…

— Бывает, — улыбнулся Игнат и заговорщицки показал на свою шляпу, которую держал в руках. Пальцы его были тонкие, чистые, из-под рукавов темно-серого пиджака выглядывали крахмально-снежные машкеты и под таким же крахмальным воротничком повязан галстук.