али все шестнадцать тысяч рабочих. Дирекция, не в силах совладать с разбушевавшимся рабочим классом, объявила локаут. Через окошки, прорубленные в заборе, каждому выдавался расчет. Около двух тысяч особенно активных забастовщиков были отданы в солдаты и посланы на фронт, под германские пули.
Цену царю-батюшке старший Медведев знал хорошо. Потому, когда сбросили Николашку, ликовал со всеми. Но, получается, и новая власть не ко двору? Какую же еще надо? На-род-ную, говорят. Скажите-ка вы, образованные, и ты, Шура, и ты, Митя: когда это было, чтобы народ заместо правительства свои законы устанавливал, делал все так, чтобы ему, а не тем, кто наверху, было выгодно?
Пощипал бородку, опять тяжеловатым взглядом повел на сыновей, а в глазах — хитрющая смешинка: что, съели? Гимназий не кончал, в институты не ходил, едва читать научился, а историю знаю!
Митя до этого молчал, слушал. Тут поднял лицо, взгляд из-под темных сросшихся бровей уверенный:
— Когда было, спрашиваешь? А теперь — у нас в Бежице хотя бы! По требованию рабочих ввели на всем заводе с 1 апреля восьмичасовой рабочий день. Что, Буковцев вам его преподнес? Держи карман шире — завод еще в двенадцатом, а потом после приезда царя бастовал из-за этого восьмичасового рабочего дня. А Буковцев давил вас казацкими лошадьми… Ну, я побежал…
Александр тоже подхватился: пора. А следом — Алексей, Анна, Екатерина… Только с женой и остались вдвоем за столом.
— Вот так поговорили, все объяснили, вроде бы дело сделали, — закончил разговор Николай Федорович. — Теперь один — на завод или в каменное училище, другой — в Брянск, остальные еще куда горло драть… А что-то ничего я не услышал о том, как сами дальше жить будут. Бились мы с тобой, Ольга Карповна, всю жизнь для них в ниточку вытягивались, а они, вишь, не в дело вдарились — в словари записались. Или пришел конец медведевскому корню?
Семь верст от Бежицы до Брянска — для молодых ног не расстояние. Проскочил мимо особняков заводской знати, мимо растянувшегося на целый квартал здания мужской гимназии, мимо бараков-казарм — и заводской паром через Десну. А за рекой — уже Брянск.
На Петропавловской, у дверей технического училища, Володьки Швецова не оказалось. Между тем на прошлой неделе условились встретиться у подъезда, чтобы без всяких раскачек и проволочек — за гитары и мандолины.
Мысль создать струнный оркестр подал Володькии отец — Николай Павлович. Редкое воскресенье, с тех пор как Митя познакомился с Владимиром Швецовым, не обходится в их доме без концерта. Может, концерт — громко сказано, но любят у Швецовых помузицировать.
Обычно получается так. Во второй половине воскресного дня, к обеду, заявляется к ним старший врач Брянского завода Михайлов. Николай Алексеевич приезжает из Бежицы на двух собственных рысаках, летом запряженных в рессорную пролетку, зимой — в розвальни. Сам правит выездом, потому вваливается в прихожую, если зимой, в тулупе, накинутом на сюртук, рукавицы за кушаком, кнутовище под мышкой. Приземистый, плотный, с красным — в стужу от мороза, в пекло от загара — лицом. И точно в иерихонскую трубу, красивым басом:
— А не сесть ли нам сразу за инструменты? Появляются ноты — Бетховен, Шуман, Шуберт… Но доктор Михайлов, поддернув рукава и обнажив сильные, с длинными красными пальцами руки хирурга, которые, должно быть, всего час-полтора назад возились со сложнейшей операцией, бросает:
— Нашу!
И Николай Павлович на виолончели, Володя на гитаре и, если оказывается в гостях, Митя на мандолине бравурно берут первые аккорды «Монаха». Доктор же, взмахнув по-дирижерски руками, бросается к роялю, и пальцы его вплетают в струнные звуки мажорную фортепианную гамму, которая, главенствуя, ведет мелодию. А сами музыканты и басово, и баритонно выводят:
— Я расцвел, как маков цвет, мне сегодня двадцать лет. Ах, как жаль, ах, как жаль, ах, как жаль, что я монах! Я на клиросе служу, все на улицу гляжу. Ах, как жаль, ах, как жаль…
Елена Андреевна делает вид, что затыкает уши, и направляется к двери, а четырнадцатилетняя Ольга, сестра Володьки, валится со смеху, ожидая продолжения куплетцев. Ей всегда хочется знать, что же произойдет дальше с молодым монахом, продолжит ли он свою службу на клиросе или, соблазненный чем-то за окном, бросится на улицу, где его могут ожидать самые неправдоподобные и, конечно, любовные приключения.
Однако доктор Михайлов и Николай Павлович первыми обрывают свои музыкальные партии, следом за ними и Володя с Митей. Ольга разочарована. Но все равно она покатывается со смеху, видя, как два солидных и уважаемых в городе человека — доктор Михайлов и ее папа, предводитель уездного земства, вместе с гимназистами отчебучивают такие задорные и наверняка сомнительного содержания куплеты…
Забежал к Володьке домой — и там его нет. Непохоже чтобы он забыл о репетиции. Может, произошло что-то важное, куда он устремился с раннего утра?
На Петропавловской и дальше, на Петровской горе, никаких толп и сборищ. А внизу, на Московской?
Еще не добежав до здания офицерского собрания, Митя увидел: двери осаждают солдаты, обыватели, рабочие, учащиеся. Здесь теперь Совет.
Стараясь не оставить в толпе всех пуговиц, Митя с трудом протиснулся в вестибюль. Но дальше хода нет, хотя зал — настежь. Никакая верткость и сноровка не помогут пробить брешь в людской стене. Из зала слышится:
— Большевики хотят дать народу хлеб, мир и подлинную свободу от власти капиталистов и помещиков! А что обещаете вы, господа соглашатели? Ваше понимание свободы и равенства — одни пустые слова, надувательство и обман масс…
Шум, топот десятков ног, свист. Кто-то выкрикивает:
— Ваш Ленин… толкающий Россию… только демократическая республика, провозгласившая…
И снова тот же голос, который до этого о большевиках:
— Временное правительство, которое поддерживаете вы, социал-демократы оборонцы, и вы, социалисты-революционеры, предоставляет свободу, как и при царе, только капиталистам и помещикам, народу же оно оставляет свободу умирать на полях войны, рабочим — свободу по-прежнему ютиться в бараках и гнуть спину на заводчиков, крестьянам — свободу от земли…
Митя и влево, и вправо норовит посмотреть, но даже при его росте, кроме затылков сгрудившихся впереди, ничего не видно.
— Кто это выступает?
— Чи Фомин, чи Прокин — не разобрать было. Но не наш, не брянский, — отвечает пожилой солдат. — Ему, вишь, Товбин, председатель, не давал слова. Вы, говорит, не член Совета. Но тут как затопочут солдаты и рабочие, как гаркнули: «Дать! Пущай говорит…» Ну и слышал, как он их расчехвостил, тех, что за столом, на сцене!.. Кто-то здесь рядом — да куда ж он делся? — говорил: от Ленина этот оратор, прямо из Питера или Москвы к нам направлен. Покажет он теперь всем, кто рот привык народу затыкать, какая она, рабочая правда!..
— А уже показал! Ловко он энтова Товбина! Говорит ему: «Суешься в волки, а хвост — от телки…» — вставил другой солдат, моложавый, шинель нараспашку, видать первогодок.
— Га, га, га!.. Вот солдатик дает! — загоготали двое рабочих парней.
— Да не то этот москвич сказал, — остановил первый, пожилой солдат. — Говорил, что надо кончать войну и не дожидаться постановлений буржуазного правительства, а брать землю у помещиков, заводы и фабрики — рабочим…
— Ну а я разве не так что сказал? — засуетился солдатик, что рассмешил всех «телкой». — Мы с тобой, старослуживый, аккурат про одно и то же. Только ты, вижу, неграмотнее меня. Вот бы в нашу роту такого, как ты. Сразу поняли бы что к чему… Ты сам-то из запасных, дядя? Погодь, не спеши к выходу. Адресок свой оставь — где искать.
Толпа оттеснила, выдавила Митю наружу. Перевел дыхание после махорочного дыма, слоями висевшего; в вестибюле, и бегом к Швецовым. Володька уже дома и — Мите:
— А я такому скандальчику на заседании Совета оказался свидетель — не поверишь, если рассказать!
— Знаю, сам кое-что слышал. Только кто тот оратор?
Из кабинета вышел Николай Павлович — без пиджака, в одном жилете, видно, тоже только успел вернуться.
— Ажиотацию сию произвел некто Фокин, представитель Московского областного бюро РСДРП большевиков. Так, между прочим, было объявлено, прежде чем дали ему слово, хотя в зале немногие, наверное, разобрали — шум стоял. Так вот, немало в его речи, на мой взгляд, было пропагаторского, как говорили недавно, одним словом, зажигательного. Однако наличествовали и здравые выводы и суждения. Взять хотя бы вопрос о земле. Установка нашего земства, как и Временного правительства, — не допускать самовольного захвата пашни, сенокосов, различного инвентаря. Перераспределение земельных угодий — самый больной, самый острый и самый запутанный вопрос на Руси. Семь раз надо отмерить, сто — взвесить, прежде чем объявить декретом. Однако вот какая картина вырисовывается в этом щепетильном и тонком деле…
Буквально неделю назад Николай Павлович вернулся из объезда деревень. Побывал в том числе и в Швецовке, за Дятьковом. Маленькая такая деревенька. Много лет назад, после Крымской войны, выйдя в отставку по ранениям, приобрел штабс-капитан Швецов небольшой участок леса, чтобы было где коротать свой инвалидный век. То был дед Николая Павловича. Ну, собрался ставить дом, нанял уже строителей… А тут — пожар в деревнях по соседству. Три десятка дворов — как корова языком. Что ж, теперь мужикам да бабам с детишками — по миру с протянутой рукой? И тогда бывший офицер, получивший за геройство в войне бесчисленные раны и дворянство, отдал свой лес под пилы крестьянам. Даром, безвозмездно! Сам же взял с делянки лишь столько бревен, чтобы поставить себе дом в Брянске.
С тех пор нарекли в тех местах поставленную когда-то заново деревушку Швецовкой. И в памяти крестьянской передается рассказ об офицере, который ничего для народа не пожалел. Потому у тех мужиков от Николая Павловича — никаких секретов. Так вот окружили его и говорят: если ждать Учредительного собрания, законов всяких о земле, голод может произойти, как тот пожар в незапамятном году. Не лучше ли пустующие земли помещиков в округе — да под зерно? Время ведь самый раз — посевная!..