верчиво завилявшей хвостом Малки (к немалому их удивлению), сломя голову помчалась в Черемуховую лощину. На ходу крикнула, что сам Генка вот-вот будет.
— Гм, — сдерживая улыбку, Леонид Антипович посмотрел вслед Любе и покосился на собаку. — Экая, однако, у тебя хозяйка, а? — Опасливо потянулся к Малке, готовый в любое мгновение отдернуть руку, но та еще усерднее завиляла хвостом, прижала уши, и морда у нее до того стала умильной, что Леонид Антипович не утерпел — коснулся рукой шишковатого ее лба, погладил. Однако пробурчал, чем-то недовольный: — У стоящего хозяина собака не станет ластиться к первому встречному.
— По-моему, наоборот… — бездумно возразил Виктор, уже не помня о собаке и размягченно как-то оглядывая округу, полнясь забытыми, но все-то не избывшими себя ощущениями единства, родства с окружавшей его теперь жизнью, как это уже было сегодня с Леонидом Антиповичем. Стоял тот предзакатный отрадный час, когда вокруг разливается ровный, нежаркий свет, на траву и кусты падает первая роса и негромкое монотонное гудение пчел в ульях плывет над станом. Редко-редко где увидишь тяжело летящую пчелу — залетела далеко, набрала много и вот еле дотянула. С мягким стуком опускается она на приставок и поспешно вбегает в леток, за которым ее ждут не дождутся сородичи.
Леонид Антипович заметил это странное состояние сына, снова заволновался тоже, как и два часа назад за поскотиной в деревне, и опять первый же не выдержал.
— И от такой-то благодати мы сбежали сами? — изумленно спросил он себя. — А чего, интересно, ради? Ты знаешь, Витя, я вот шел сюда и все о дяде Платоне думал — какой человек был! Вот скажи мне, что его держало здесь, в этой, как мы любим выражаться, глуши, — только ли первобытная привязанность к природе, извечная зависимость от нее? Гляди, что получается. Дед Власка, пчел которого перевозит Геннадий, тоже ведь пасечник от роду, а сбежал на старости лет в город, к сыну, бросил улья на произвол судьбы. Да и пасеку вел плохо — жульничал, говорят, мед гнал налево. А дядя Платон небось тоже мог бы к Михаилу в город уехать или мед ему, скажем, сплавлять, как этот Власка, ведь и время-то какое было, — ан нет! Никто не скажет! Весь мед шел в колхоз, сам дядя Платон, насколько я помню, и не ел его — не любил сладкого — и на бражку никогда не переводил: считал это кощунством. Была в нем такая вот натура. И еще я тебе вот что скажу, — покрепчал голос Леонида Антиповича, — что бы там ни судачили про Геннадия, лично я твердо убежден: брехня все это! злая брехня!
Весь вечер Генка то показывал им пасеку, замирая возле ульев и вслушиваясь в тихое, усталое гудение пчел, при этом он закрывал глаза, как бы говоря: «Вы слышите, слышите, как они поют!» — и убеждал, что всяк улей поет по-своему; то принимался делать сущую ерунду — начинал гоняться за кроликами, расстилался плашмя, хватаясь за длинные их ножонки, и сидел на траве, обняв перепуганного кролика и опять вслушиваясь, как бьется у того сердчишко.
— Жалко тварей! Вот расплодились на мою голову, а убить хотя бы одного не могу! К черту такое мясо, когда надо животину порешить.
— Так ты и не охотник? — удивился Леонид Антипович.
— Не-а, дядь Лень, не охотник… — И тут же кинулся в избу, выскочил с ружьем: — А ну-ка, стрельнем по паре раз!
Он выволок из сеней почти новый бидон, приладил на изгороди, на колу, метрах в пятидесяти от избы.
— Ну, кто первый?
Виктор с Леонидом Антиповичем промазали по очереди, стреляя то с колена, то лежа — для упора. Генка с бесстрастным лицом судьи молча наблюдал, потом нетерпеливо выхватил у Виктора ружье и, едва приложившись, выстрелил — бидон тяжко, коротко звякнул, и в самом узком его месте, в горловине, вспухла рваными краями дыра.
— Ну-у, брат! — только и сказал Леонид Антипович, не глядя на сына: он считал себя охотником и был немало сконфужен собственными промахами. — Да ты, Гена, я гляжу…
— Не-а, дядь Лень, это я случайно, — сказал Генка, счастливо улыбаясь. Но тут из огорода вышла Люба, глянула на бидон и, передав ведерко свеженарытой картошки Люсе, пошла к Генке. Он замер. Люба шла, чувствуя настороженные взгляды мужчин и сурово сводя к переносице разлапистые брови, но губы ее дрожали от смущения. Она была по-прежнему боса, яркое ситцевое платьице упруго натянулось на ней, готовое расползтись по швам, как назревший бутон.
— Ты че седни, — по возможности строго сказала она мужу, — развозился, как маленький? — Чтобы не улыбнуться, она прикусила нижнюю губу, щеки ее густо рдели. Неожиданно ловким движением она выхватила у него из рук ружье и побежала к Люсе.
В несколько прыжков Генка нагнал Любу и хотел шлепнуть ее ладонью пониже спины, но не рассчитал: Люба резко остановилась, крутнулась, толкнула его в плечо, и Генка завалился на траву. Пока он вставал хохоча, из-за дома жахнул выстрел.
— Кроля убила!.. — прошептал Генка.
Люба вышла из-за дома, держа в левой руке вытянувшуюся тушку кролика.
— Вот, ровно мужика нет на пасеке, — сказала она потрясенно взиравшей на нее Люсе, и улыбнулась, и обвела всех смеющимися, дерзкими глазами, — самой пришлось выучиться этой охоте…
Вскоре все сидели за столом, тщательно выскобленным, пахнущим сосной. Генка выставил бутылку «Особой», купленной им по случаю в сельпо. В русской глинобитной печи потрескивали дрова, в отсветах пламени Люба, снующая от шестка к столу, была похожа на гигантскую диковинную бабочку, невесть откуда залетевшую в эту тесноватую, с темными углами, старую избу. Генка перехватил взгляд Леонида Антиповича и, должно быть, мысли его угадал — сказал, улыбаясь:
— Вам супруга-то моя, дядь Лень, нравится? Я ж выкрал залетку-то, можно сказать, силком отнял! — Генкины глаза блестели исступленно, жарко, словно он еще и сейчас переживал, тот момент, полный сладострастного и жуткого томления, как перед прыжком с высоты.
— Дура была, поверила, — с усмешкой коротко взглянула Люба на мужа, — думала: в город увезет, в квартире с ванной буду жить, на машине раскатывать, а он меня на пасеку заточил!
— Нравится, нравится, Гена! — улыбнулся Леонид Антипович, и Любины щеки вновь потемнели от прилившей крови.
Теперь Генка щурился, глядя на огонь в печи и похохатывая:
— Нашла охламона: в город я ее повезу! Как же, больно надо. В городе таких пруд пруди!
Люба тут же пульнула в Генку тетеркиным крылышком, которым подметают шесток.
— Ребята-то где? — спросил Леонид Антипович, не без удовольствия наблюдая их возню.
— Да у мамки, вчера забрала в деревню. Пускай привыкает к внукам, пока их еще только двое!
— Ты, Гена, я слыхал, в городе работал? — осторожно поинтересовался Леонид Антипович, начиная издалека.
— Ну! Было дело. Шофером третьего класса, машина ГАЗ-69. Пропади оно пропадом!
— Что так? Заработки плохие? — как бы невинно удивился Леонид Антипович, а глаза его выражали удовлетворение.
— Не-а, дядь Лень, заработки там дай бог. Только что с того? Заработаешь — истратишь. Ну, отложить можно. На мотоцикл, к примеру. А дальше? Лично мне от такой жизни удовольствия никакого.
— Заливай, заливай, — как бы кротко разрешила Люба, готовившаяся ударить по Генке каким-то козырем. — Пчела на мед летит, и ты это знаешь, и просто так, сдуру, ты тоже не сидел бы целый год в городе.
— То-то и оно, что сдуру! — похлопал себя ладонью по лбу Генка и погас, хмуро следя за Любой. Видно, разговор этот у них повторялся часто, и оба они устали от него, но каждый раз возвращались к нему снова и снова. — Я, дядь Лень, — сказал Генка, поворачиваясь к столу и грузно налегая на него локтями, — чего-то вдруг задумываться стал. Это ж, думаю, елки-палки, на мне весь наш корень закончится. Дядька Михаил осел в городе прочно. Двух других моих дядьев война поубивала и батьку тоже, и одна только мамка и остается в деревне куковать свой век вместе с бабушками Анисьей и Феклой. А бабушки — что им уж осталось-то… Как ломти отрезанные. Вы ж тоже все по городам расселились… — виновато глянул он на них, как бы прося прощения за откровенность. — И вот что-то мне покоя не стало, всю свою жизнь в деревне вспоминать начал. Днями еще ничего, куда ни шло, крутишь баранку да глядишь перед собой, как бы не наехать на кого, а как ночь придет — куда и сон денется. Лежишь, в потолок глазами уставишься. Голова от мыслей опухает. Дедушка Платон перед глазами, как живой. «Ты, говорит, Гена, роевник-то мой не бросай, он, грит, удачливый, в нем и найдешь свой жизненный интерес». Ну, помучился я, помучился. «Нет, говорю, дядя Миша, видно, не судьба». Сдал свой «газон» — и пехом, пехом в деревню! А где и бегом пробежишь, — нет, точно, бежал, чего там скрытничать! — сказал Генка, как бы сознаваясь в чем-то сокровенном, и покосился на Любу. — Вот так уж на меня нашла эта дума, оседлала, можно сказать…
Леонид Антипович невидящими глазами уставился в низкое синее оконце и задумчиво улыбался чему-то. В переплет рамы одна за другой вклеились призывно мерцающие звезды, где-то заполошно ухал филин, позвякивала боталом Генкина лошадь. Вековечные тикали ходики, пел за печкой сверчок, догорали, постреливая, еловые дрова, и на всем — на столе, на стенах, на их лицах — лежал ровный отсвет теплой ночи. Лампу они так и не вздули, хорошо было и без нее, и время как бы остановилось и исчезло.
Генка выговорился, притих, и все долго сидели молча. И в этой по-древнему чуткой тишине явственно возник далеко в деревне и смолк, будто надломленный, первый петушиный крик. Генка встрепенулся.
— Дядь Лень, — изменившимся голосом сказал он, — давайте-ка спать! Че мы в самом деле полуночничаем. Стели им, Люба, а я счас мигом… Гляну пойду на коня, как бы не расстреножился…
Генка встал и, ни на кого не глядя, вышел из избы, Люба выпрямилась, напряженно застыла, вся превратившись в слух. Генкины сапоги сочно зашмурыгали по росяной траве, звук шагов удалялся стихая, и вскоре где-то у Черемуховой лощины послышалось отрывистое ржание лошади. И еще через мгновение будто ударили глухо, с дробным перестуком, копыта по мягкой пыли проселка.