Утро встает — снова в поход.
Покидаю ваш маленький город…
Как-то вечером, когда солнце матово плавилось на песчаных валах Ак-Жона и по аулу стлался терпкий сизый кизячный дым, Егор принес домой полкружки все таких же мелких зерен касситерита.
— Можешь поздравить меня, Липа: теперь я бригадир!
Липа и Степка только что вернулись с поля, сидели на глиняном полу, шелушили колоски и слушали патефон. Руки Липы с зажатыми в них колосками замерли, она настороженно посмотрела на мужа:
— А этот, как его… Гукин?
— А! Гукин… Сбежал Гукин, запаниковал. Ну и пусть катится ко всем чертям, таким здесь не место!
Липа переглянулась со Степкой, и тот подумал, что теперь они застряли здесь надолго.
На следующий день Егор пришел с пустой кружкой.
— Ну-у, Ли-ипа… — заискивающе сказал он, будто бы весело швыряя кружку под кровать — дескать, кружка теперь им не нужна, ведро надобно! — Вот теперь мы и начнем! — Он потирал руки. — Переставили бутары на новое место. В верховье ручья, в самую сердцевину Ак-Жона. Ты же знаешь, Степан, это место! Чего ж ты молчишь?! — посмотрел он на сына. — Разве я тебе не рассказывал?
— Как же, — сказал Степка, стараясь не глядеть на Липу, — я знаю…
— Ну вот! Ты слышишь, Липа! Завтра все и начнется!
Назавтра он не встал с кровати, сидел в ней и удивленно рассматривал свои опухшие за ночь ноги. Липа заплакала.
— Хо! — сказал Егор. — Было бы из-за чего нюниться, Липа ты моя, Липа! Обычная простуда. А я как раз и средство одно знаю…
И он послал Степку за теплым конским пометом. Аульские ребятишки бегали вместе со Степкой от лошади к лошади и, показывая на него пальцами, лопотали между собой и смеялись.
Прошло несколько дней. Обе Егоровы ступни покрылись нарывами, затекли, — расшарашенные пальцы торчали, как соски набухшего коровьего вымени.
Бригада старателей разбегалась открыто. Иные заходили проститься и, как бы во искупление своего бегства, каждый советовал Егору средство от недуга: медовые повязки, спиртные пары, жир дождевых червей… Вконец исхудавший бригадир со всеми прощался одинаково ровно, не выказывая обиды, что бросают его, каждому жал руку и говорил, что средство по возможности испробует. Когда из всей бригады осталась одна Клавдия, которой, говорили, вообще податься некуда, Егор позвал Степку и сказал:
— Сынок! Поскольку у нас пока нет ни меда, ни спирта, давай начнем с червей.
Степка взял стеклянную банку и лопату и направился к колодцу. Стараясь по-отцовски, с придыханием, кхакать, он изрядно искромсал вязкий тугой солончак, но ему попалось всего несколько червяков, таких тощих, бледно-фиолетовых, словно и у них было время сплошных недоеданий.
Он посидел на трухлявом срубе, заглядывая в темное нутро колодца, и пошел на пахоту. На ближних полях сев закончили, земля сверху подсохла и серо комковатилась, загодя обшаренная вдоль и поперек птицами и сусликами. Пусто, пусто…
Степка постоял-постоял, глянул на солнце, висевшее еще высоко, и, швырнув комком земли в лениво каркающую ворону, как-то неуверенно сделал несколько шажков в сторону Ак-Жона, недалеко от которого на пола вдоль ручья пахали не то вчера, не то позавчера. Совсем некстати пришла на ум слышанная от отца байка про старателей и их слезы, вроде бы как рассыпанные в виде песчинок по всему Ак-Жону. «Откуда там быть червям, — подумал Степка, — что ли, птицам дорога туда заказана и они их еще не склевали?»
Откуда-то упал, покатился застоявшийся за день ветер. Бестолково шаркнула летучая мышь. Густые, пороховые по виду, клубы в один момент накрутились в Гнилом углу, — знать, к непогоде. А в самой пуповине Ак-Жона прямо на глазах менялись цвета, словно чешуя пойманной ящерицы, и вот те на! — туго вспух, взвинтился ввысь белый широкий язык и, судорожно извиваясь, задвигался от холма к холму, и явственно послышался высокий плачущий звук.
Степка повернулся и побежал к дому.
— Господи! — шептал он вслух. — Спаси меня, раба твоего, и спаси моего отца, раба твоего Егора! Исцели его, господи, чтобы мы смогли уехать отсюда, спаси и исцели!
Он влетел в дверь и остановился. В комнатке было сумеречно, пахло полынкой, которую клали от блох на пол, и тихо напевал патефон. Егор сидел на краю топчана и стриг старого казаха Базылкана, хозяина их жилья. Тот подремывал, уютно растянув ноги по полу и прислонившись спиной к топчану.
— Ты видишь, я еще и стричь умею, — невпопад сказал Егор, глядя на банку в Степкиных руках.
Степка перевел дыхание.
— Они набрехали тебе, эти твои старатели.
— Чего набрехали?
— Про жирных червей. Вот, гляди! — он вытряхнул на пол из банки засохшего бледного червяка. — Видал? Нынче все черви тощие.
Отец задумчиво пощелкал ножницами.
— Та-ак… Колоски собирать тебе надоело — хлеб, мол, из них солоделый. Про червей говоришь, что они тощие нынче. Как же нам быть-то, сынок? — Он посмотрел на свои ноги, вытянутые вдоль топчана.
— А ты молись! Тверди, как меня баушка Домна учила: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да прийдет царствие твое!» Или шепчи про себя «Живые помощи» — они от страха ночного, от стрелы летящей… — Степка запнулся, пошевелил губами, припоминая неземные какие-то слова: — «Яко ты господи упование мое вешний положил еси прибежище твое, не прийдет к тебе зло и рана не приблизится к телеси твоему!»
Егор оторопело замер и вдруг тихо рассмеялся. Казах приоткрыл глаза и потрогал свой остриженный лестницей затылок, словно убеждаясь, что пока обойдется и так. Егор и вовсе засмеялся — теперь уже как-то ненатурально громко.
Степка, перешагивая через ноги Базылкана, сел на краешек топчана и обиженно фыркнул на отца:
— Тебе смешно! А если бы мы сейчас жили в деревне — так бы не бедствовали. Все пораспродали, поразменяли на еду, а еды все равно никакой. Бога забыли! — сказал он словами бабушки Домны. — И вот: ни дома, ни огорода, ни коровы. А в деревне сейчас, может, пасха… Я бы на одних яичках прожил.
Егор враз присмирел, а Степка вышел на завалинку. Солнце изо всех сил торопилось упасть за холмы, куда-то девая за собой косые тени. Ветра будто век не было, и Ак-Жон выглядел покойно, словно там ничего не случилось вот только что. Горько пахло кизячным дымом, на плоской крыше с прошлогодними бодыльями по краям жена Базылкана сушила на противне еремчик — румяный, как молочная пенка в печи, и сытный, как творог, только еще вкуснее. Хозяйка пела что-то тоскливое, долгое, как их нынешняя жизнь в этом ауле, и Степка, глядя на вольные крутобокие облака, спешащие куда-то по высокому сиреневатому раскату неба, потихоньку начал подпевать — вернее, бубнить мотив без слов, обхватив при этом колени и раскачиваясь в такт песне.
Серединой улицы шла Клавдия, остановилась, послушала. На белой тарелке она несла что-то похожее с виду на мясо или повидло.
— Здравствуйте, тетя Клава! — сказал Степка, забывая про песню. С нею он уже здоровался сегодня, но сейчас ее надо было задержать, а что ей сказать еще — он не знал. — А Липа опять собирает колоски, хотя я ей говорил, что все ближние стерни уже распаханы, а она все равно ходит. Далеко ходит.
Лоб Клавдии насупился, лицо выражало какую-то внутреннюю собранность и оттого казалось более усохшим.
— Ну, ничего, — тихо сказала она, будто сама себе, — теперь войны нету, теперь это все скоро кончится. — И она заторопилась, не глядя больше на Степку.
Он посмотрел ей вслед и опять подумал, что это, наверно, все-таки мясо, попытался вспомнить, когда же они ели его в последний раз, и встал с завалинки. Выждав самую малость, он зашел в мазанку, где снимала угол Клавдия, и сказал скороговоркой, истово крестясь и глядя на тарелку на столе:
— Христос воскрес! Христос воскрес! Христос воскрес!
— Воистину воскрес… Тебе кто же это сказал, что сегодня пасха?
— Весной всегда бывает пасха, — убежденно заявил Степка, и она поймала его взгляд, посмотрела на тарелку и жалостливо заутирала глаза.
— Солидолу вот выпросила. Смажу свою тележку солидольчиком — спасибо, казах один дал, — уложу на нее свое шмутье — и!.. — Она неопределенно махнула рукой, получилось так, что куда-то в направлении Ак-Жона.
Степка потупился, переступил босыми ногами — и бочком, бочком к двери, чувствуя, как горят уши. Пяткой шибанул в дверь, так и не взглянув больше на Клавдию. «Тоже мне — господь бог! — озлился Степка, чтобы на кого-то свалить свой стыд. — Что же это он, с каких пор воскрес, а что на земле делается — не знает?! Тогда какой же он всесильный!»
Дома у печки сидела Липа и выкладывала из мешка помятые безусые колоски. Выкладывала маленькими горсточками, будто от этого колосков станет больше. Посмотрела на пасынка, устало вздохнула. Егор бросил стричь Базылкана, смотрел на Липу и улыбался.
— Одно вранье, этот бог! — с порога сказал Степка. — Давайте лучше уедем обратно. К бабушке Домне. Или хотя бы в райцентр — все хлебные карточки будут!
Липа как опустила руку в мешок, так и замерла, уставилась на Степку.
— Ты что это, сынок? — не сразу сказал Егор. — Ты слыхала, Липа? Ну, чудо-юдо, весь в бабушку, в Домну Аверьяновну. — Он хохотнул, но хохоток у него получился невеселый.
Прошла и пасха, и троица, и уже спала вода в ручье, и крапивный лист стал широк, плотен и не давал того навара, и уже крапинчато забелели на пожогах пятицветья земляники, когда Егор встал на костыли. Выкидывая вперед ватно непослушные ноги, он выбирался на завалинку и, с непривычки щурясь на солнце, подолгу смотрел в одну сторону. Пел потихоньку:
Утро встает — снова в поход.
Покидаю ваш маленький город.
Я пройду мимо ваших ворот.
Хоть я с вами совсем не знаком
И отсюда далеко мой дом,
Но мне кажется снова —
Я у дома родного…
Мальчик с мачехой работали в колхозе, на сенокосе. В понизовьях трава еще не шла в былку, набирала сок, и ее не трогали, а косогоры уже отцвели, начинали подергиваться желтоватой поволокой, и на них кипела горячая работа. Степка возил копны. К вечеру, намаянный, укачанный в седле, со слипающимися на ходу глазами, он приносил отцу заработок — миску прогорклой кужи, варева из пшеницы. Как бы мимоходом сообщал, что бригадир поставил ему еще одну палочку — трудодень. Про себя же Степка прикидывал, что скоро на эти трудодни они с Липой наймут лошадь и увезут отсюда отца.