а подвале замок сорван, и некоторых рамок с вощинкой как не бывало: видно, ночью шуровали, позарились на вощинку — думали, мед.
— Мед к заднице льнет… — сказала бабушка Анисья, глядя в сторону разливанских гор. Век проведшим в деревне сестрам особенно больно было всякое надругательство человека над природой. А в Разливанке сейчас валили вековые кедры — мачта к мачте, и попутно с этим делом губились ягодные участки, полосовались тракторными колеями вдоль и поперек цветочные луга.
— Так я поехал, — сказал Генка, — а то мне еще один рейс делать. А мимоходом Митьку Куприхина с пилой «Дружба» к вам подошлю, дядь Лень, он в полчаса этот кряж развалит… В гости-то ко мне придете? — спросил он вдруг неуверенно, глядя в основном на Виктора. Что-то в его взгляде изменилось. — Пришли бы! Я управлюсь с перевозкой к вечеру-то. Порыбачим, харюсков половим.
— А есть? — опять встрепенулся Леонид Антипович. — Твоя пасека-то где, Гена?
— Да все там же, в Черемуховой лощине!
— Это где раньше дядя Платон сидел? — припоминая первого колхозного пасечника, отца двоюродной сестры Вари и, стало быть, родного деда Генки, мучительно и счастливо — он помнит еще все это! — хмурил брови Леонид Антипович.
Тут и Виктор вспомнил: «Эва! Забыл дедушку Платона!.. Так вон в кого Генка!»
— Там, там, дядь Лень, где ж еще-то, — сказал Генка и совсем стал пасмурным. — Только уж после дедушки Платона-то перебывало на пасеке… Так придете?
— Придем, придем! — поспешно заверил Виктор. — К вечеру, к самому клеву, и будем!
Генка улыбнулся и поехал было, но бабушка Анисья, заметно недовольная поворотом дела, не утерпела, чтобы хоть слабо да не возразить:
— Ты бы, Генонька, не связывался с Митькой-то Куприхиным, на кой он те сдался! Опять беду наживешь.
Генка машинально провел ладонью по коротким своим волосам.
— Не, баушка, ничего такого больше не будет, не опасайтесь за меня. Мы сейчас с Митькой даже вроде друзей; так его ни в какую не упросишь прийти со своей пилой, а я только моргну — сразу явится, как тут и был. Я вот его еще в кумовья возьму!
Бабушка Анисья недоверчиво покачала головой, а бабушка Фекла, опять слезая с крыльца, поспешно сказала:
— Ну так-то и ладно, так-то бы и пускай. Ты, старуха, не вмешивайся. Ихнее дело молодое: седни подерутся, завтра помирятся. — Чувствовалось, что бабушку Феклу, наоборот, беспокоил в первую очередь нераспиленный кряж, и ей было все равно, кто будет пильщик.
Генка опять улыбнулся, глядя куда-то перед собой, и тронул поводья. Лошадь плавно, с тонким шуршанием потащила за собой мягко покачивающиеся с ульями жердины.
Вскоре явился Митька Куприхин — долговязый, угрюмый парень. Нескладно как-то поздоровавшись, он завел моторчик и, много не рассусоливая, словно торопись исполнить Генкин наказ, начал с оглушительным вжиканьем отхватывать чурку за чуркой с тонкого конца кряжа. Леонид Антипович покуривал и весело подмаргивал Виктору и Люсе, а обе бабушки, сразу уверовав в Митькину чудо-пилу, успокоенно уселись на крылечке.
На пятом или шестом врезе Леонид Антипович сменил Митьку, дав ему закурить, а Виктор взялся за топор. Смолистые чурки кололись со звоном, с единого маха. Митька поглядывал на Виктора, а тот вдруг ни с того ни с сего разошелся — поленья разлетались во все стороны. Дело было, конечно, не в Митьке. Ну, Митька и Митька. Никогда он Виктору другом-недругом не был. Верно, вспомнил он, что в давние военные годы Митька обыгрывал всю улицу в бабки, и его в том числе, — ну и что с того? Растревожил Виктора чем-то, скорее всего, троюродный его брат Генка, — все в нем, внезапно встреченном, воскресшем для него из небытия, было до того ново, пронзительно, что рядом с ним Виктор почувствовал себя неловко.
Митька, попыхивая колечками, сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Генка-то че ж не распилил? Тоже мне, сродственничек называется…
Леонид Антипович за шумной работой мог и не расслышать, бабушки вежливо промолчали, а Люся была здесь человек почти посторонний, так что отвечать как бы выпало Виктору.
Он саданул топором со всего плеча, хотел по краю — промахнулся, и топор безнадежно увяз в податливо смоляной сердцевине чурки.
— Он же на работе, Генка-то, — сказал Виктор, — до дров ли тут! У него небось еще и свои не пилены.
— Знамо, на работе… — вяло ухмыльнувшись, согласился Митька. — Всему селу известно, какой он работничек.
— А что? — простодушно поинтересовался Леонид Антипович, выключая на время перегревшийся моторчик пилы и закуривая. В пришедшей так внезапно тишине Митькин сипловатый голос прозвучал, казалось, на всю деревню:
— Да вообще-то ничего. Только вот слухи ходят… Дескать, чего бы ради тетки Варькиному Генке менять баранку на роевник с дымарем? Спроста, от интереса к пчелкам, может? Не тут-то было! Он медок-то выгонит да пару бидонов — колхозу, а пару — себе! А ты, мол, пойди и проверь попробуй.
Бабушка Анисья, словно вдруг что-то вспомнив, поднялась и поспешно ушла в дом, а бабушка Фекла, цыкнув на тявкнувшего было пса, обратилась вся в слух.
— Это Генка-то вор? — немало опешив от такого поворота, подавленно спросил Виктор.
— Ну, Митя, ты даешь! Чего это ты вдруг напустился на него, в самом-то деле, — с миролюбивой улыбкой удивился Леонид Антипович, опять протягивая Митьке пачку сигарет. — Геннадий — парень славный, таких бы побольше, да и в породе у него никогда не было мошенников.
— В породе-то знамо… Как говорится, вся порода инохода и сам дедушка рысак! — обезоруживающе улыбнулся и Митька, глядя в пространство. — Я ж и сам не верю, Генка ж мне как-никак друг, хотя промеж нас и были недоразумения на почве, так сказать, женщины… Но вот как тогда такой факт объяснить: на днях к Генке с обыском нагрянули, все вверх дном на пасеке перевернули — зерно якобы искали колхозное, с комбайнов.
Теперь Виктор видел, что это не нечаянно затеянный разговор, что это не случайно Генка позвал пилить дрова именно Митьку Куприхина, — что-то за всем этим стояло, давнее, как видно, и тревожное.
— Ты говори, да не заговаривайся, — как можно безразличнее сказал он Митьке.
— Я — что-о! — пожал он плечами. — Только ведь в конце-то концов… Бабушка Фекла! Ты че молчишь-то! А ну подтверди-ка, — Митька чего-то заволновался, — есть у вас справедливость-то!
Бабушка Фекла тяжело шевельнулась, вроде бы желая подняться:
— О господи, я-то почем знаю… Нашел кого спрашивать! Я где бываю-то? Дальше двора никуда не хожу. Это вы молодые да глазастые — вот и глядите друг за дружкой. — Бабушка Фекла боялась откровенно поперечить Митьке-пильщику, и Генку, Варвариного сына, тоже грешно было оговаривать, вот тут и выкручивайся, как знаешь.
— Ну, ладно, — сказал Митька, — покрывайте, покрывайте своего сродственничка… Но сколько веревочке ни виться…
Бабушка Анисья загремела в сенях щеколдой, излишне громко загремела, ступила, легонькая и стремительная, на крыльцо и стала быстро спускаться. Митька осекся, плюнул себе под ноги и, подхватив свою пилу «Дружба», поспешно пошел вниз села:
— Пропадите вы все пропадом…
Бабушка Анисья досеменила до ворот и, отмахиваясь от заворчавшей сестры Феклы, негромко, как бы про себя, напутствовала Митьку:
— Ушел? То-то я бы тебе сказала!
— Да вот поди разберись… Теперь в деревне только и разговоров. Надысь наезжала к нему на пасеку милиция с обыском. А чего искать, коли Генка зернинки не брал. Генку Варвариного мы не знаем, что ли! А Варя убивается — от людей, мол, глаза спрятать некуда, а тут еще Генонька возьми да напейся, да к Митьке с дракой! Ну, какая тут-то причина — да все из-за Любаши, видно, все никак поделить не могут. Да и то сказать: деваха на селе была первая. Добра, шибко добра была!.. Ну, ясно дело, Геноньку тут и забарабали, после драки-то, и припаяли десять ден отсидки за фулиганство. А каково матке-то, Варе, от этих напастей? Да и сама Любашка с лица сошла. — Бабушка Анисья тяжело вздохнула.
Они сидели на крылечке. Перед ними желтел свежим срезом начатый и брошенный кряж, из-за которого нежданно-негаданно открылись такие страсти.
— Хуже нет, когда начнешь да бросишь не доделавши, вся душа изболится, — расстроенно пожевала губами бабушка Фекла, все еще, видимо, жалея об уходе Митьки-пильщика. — Раньше, бывало, без всяких заводных пил скорее управлялись.
— Ну и бог с ним, с кряжем! — успокоила сестру бабушка Анисья. — Мало горя! Ты скажи, Геноньку вот жалко. — Она говорила «Генонька», значит, уже и осуждала его за что-то. Леонид Антипович эту манеру своей матери знал: чем более недовольна она человеком, тем более ласкательным именем его называет.
Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Платона на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Генка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, говорит, слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Платона?» — «Ухайдакали…» — «А мне, говорит, доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Митьки Куприхина свою зазнобу, Любаху Губанкову, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в городе, до Листвяженки не доехал, — в тот же месяц вышла за Митьку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Генке, надо понимать, вышла… Ну, переехали они с Генкой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник для зимнего жилья (после дедушки Платона ни один не зимовал в Черемуховой, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Варе, а Генка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Платона.