Недолгий век — страница 23 из 102

Да, эта история была по душе Андрею. Как хорошо было бы любить так, когда он станет совсем возрастным! И еще быть правителем - жемчужной тучей!..

А Ярослав рассказывал о браке Мануила с другой красавицей, Марией Антиохийской, о двоюродном брате императора, зловещем красавце Андронике Комнине, по приказанию которого несчастную Марию после смерти супруга задушили в темнице... Вспоминал Феодор-Ярослав рассказы отца о Константинополе, огромном славном граде, равном древнему граду Риму! Со всех концов мира везут в столицу Византии шелк, пряности, золото, серебро и драгоценные камни, русские меха и лучшее оружие с Востока. Отец Ярослава никогда не забывал дворцы, конские ристалища, дивные хоромины и храмы византийской столицы...

— Воздвигнуть бы на Руси подобный град! — восклицал Димитрий-Всеволод.

— Дед говорил о Киеве или о Владимире? — спрашивал Андрей.

Ярослав покачивал головой.

— Что Киев! Киев Бог весть когда поднимется теперь! И не о Владимире говорил князь, нет... А, быть может, о неведомом каком-то граде, о Риме Русском!..

А в минуты веселые вспоминал Димитрий-Всеволод корчмы-трактиры и блудилища-мимарии; и как все это было хорошо: пить вино, когда тебе хочется, и женщин иметь, когда желаешь иметь их... И князь тогда, бывало, смеялся, и вставлял в свою речь греческие слова, и сына звал христианским его именем на греческий лад: «Тодорос». И приближенные, и семейные знали, что князь в духе, когда исполнившему хорошо его приказание бросал он мягкое и чуть гортанное греческое «эвхаристо» — «благодарю»...

Димитрий вернулся на родину отца по смерти матери, убоявшись вражды к себе при константинопольском дворе. И всякий раз не забывал Ярослав помянуть великодушие Андрея Боголюбского, который принял юного брата, сделал участником своего похода на Киев...

— Отчего русские князья походами друг на друга ходят? — спрашивал мальчик рассеянно, уже утомленный многими рассказами и выпитым сладким вином.

Отец глядел на него с любовью и дивился его странному и занятному уму. Но отвечал уверенно:

— Эка! На всем свете правители друг на друга походами ходят!

— Но мы ведь все — Рюриковичи, от одного корня! Зачем же?..

— Затем, что одной сильной руки нет!

— А отчего нельзя просто всем собраться, сговориться — и не ссориться более?

— Стало быть, нельзя, кровинка моя! Вот я погляжу, как вы, сыновья мои, войдете в возраст и поладите друг с другом! — И отец снова щурился насмешливо и походил на Александра...

В этот, десятый год Андреевой жизни на земле произошла одна важная для него встреча, еще одна привязанность, более нежная, нежели привязанность его к отцу, к Анке и Льву, озарила душу мальчика.

Он знал, что в одном из теремов — покои Ефросинии, вдовы его старшего брата Феодора, давно, по Андреевым, детским еще понятиям о времени, умершего. О смерти Феодора говорилось уклончиво и смутно. Все знали: это — запретное, и если говорить о запретном, до князя скоро дойдет, а тогда и жизни лишиться возможно. И молчали. Потому Андрей о Феодоре почти ничего не знал и не думал об этом своем старшем брате.

Об этой Ефросинии Андрей тоже не думал, как не думал и о своих сестрах, и о теремных женщинах отца, Ведь этот женский мирок связывался в его сознании, да и в жизни действительной, с княгиней Феодосией; а думать о Феодосии Андрею и вовсе не хотелось. Довольно было одного чувства, что благодаря отцу само существование княгини уже не грозит Андрею погибелью.

Но время было послеобеденное, летнее и неожиданно жаркое. Все разошлись по своим теремным покоям и дремали, задернув пологи над широкими деревянными кроватями. Притих торг на внешнем дворе. А внутренний, жилой двор и вовсе обезлюдел. Должно быть, и челядинцы-прислужники дремали, приткнувшись в подклетях.

Редко-редко воцарялись на княжеском дворе подобные тишина и безлюдье. И эта редкостная возможность побродить одному в тишине-пустоте прогнала сон от глаз Андрея.

Он сам себе не признавался, но его потянуло глянуть на жилища женщин. Зачем? Не мог бы объяснить. Можно было к мыльням пойти, там портомои, всегда кучно. Однако нет, хотелось поглядеть, как живут женщины и девицы, равные ему по рождению. Было и желанно и неприятно. Неприятно, потому что связано с Феодосией. Но не к Феодосии же он пойдет! И не туда, где сестры... Женщины отца? Пожалуй, хотелось, но было совсем запретно... Что же оставалось? Невольно подумал он о вдове неведомого брата... Вот на ее малый теремок он поглядит... по лесенке взойдет невысоко... В этом ничего дурного...

Тишина и безлюдье...

Он ступал осторожно... Ступени ковром покрыты... В сенях — ни души... Ни одной прислужницы... Еще немного он пройдет... просто так!.. Все равно ведь никого нет...

И вдруг ему почудилось, что за дверью, неплотно притворенной, есть кто-то, живой, неспящий! Даже чуть жутко сделалось, почти как тогда, когда мимо церкви шел... За дверью никто не ходил, не говорил, не скрипел... Но овладевало душой это чувство, будто за дверью что-то чудесное, тихое, совсем неведомое ему...

Тихо-тихо подошел и заглянул, ног под собой не чуя...

В горенке у окошка раскрытого поставлен был книжный налой. Такой налой мальчик видел в келье одной, когда возили на богомолье в Андреевский монастырь. Андрею пояснили, что за такими налоями монахи читают и переписывают священные и богослужебные книги. Ему и на мысль не могло прийти, чтобы такой налой был в мирской горнице, да еще и в женском жилье...

Но еще поразительнее было то, что за налоем, чуть склонившись, стояла девушка в распашном платье верхнем, накинутом небрежно поверх легкого нижнего. И видны были ступни, босые, в легких туфельках мягких пестрых, без задников... И когда увидел эти маленькие светлые точеные ступни, сердце сильно ударилось в груди... А волосы были распущены и были такие нежно-золотистые и витые такие, волнистые, — это, должно быть, от тугого плетения. И тотчас осветилось в сознании Андрея: «Мелисанда Триполитанская!» Будто странный смутный образ, трепетавший в его сознании смутно, вдруг обрел плоть и кровь...

Неужели он прежде видел ее? Конечно, это Ефросиния, вдова неведомого брата Феодора... Но неужели он прежде видал ее? Нет! Должно быть, нет... Как мог — видать и не приметить?..

И невольно отворил дверь пошире... Дверь скрипнула... Замер, не опустив рук...

Девушка обернулась к нему.

Ее лицо и движения — все было такое нежное и сосредоточенное... Вот такою была Мелисанда, пока не утратила своей дивной красоты. А когда утратила, душа ведь осталась! Эта душа, глядящая в каждом движении, во взгляде нежных карих глаз; душа, не ведающая, что есть — насмешка над ближним, нечистота и гнев...

Андрей не приметил, откуда взялся в ее руках широкий — золотые разводы по голубому полю — плат... И вот уже легко порхнули руки в рукавах — и скрылись волосы золотистые...

Он решительно отворил дверь и встал перед ней, перед этой красавицей одухотворенной...

Она смотрела на него серьезно и ясно...

Видела совсем еще детское лицо, еще такое детски круглое, что кончик носа казался чуть вздернутым. И лицо это выражало наивную недоверчивость и ребяческую лихость... Но глаза — голубые, и свет солнечный в них и из них — выражали смущение и еще глубину этого странного ума...

— А ты Андрей... — произнесла она каким-то округло-певучим голосом. И голос у нее был словно бы проще, нежели вся она...

И когда Андрей услышал произнесенное ее голосом свое имя, сердце его снова ударилось в груди сильно...

И мысль о том, что она, видая его прежде, запомнила и приметила, эта мысль, казалось, обожгла...

Он подошел к налою. Все-таки он был еще ребенком, и снова сделался ему интересен этот налой, и разложенные по нему плотные листы, и большая раскрытая книга, и маленькие чашечки с красками яркими, и кисточки, и стерженьки-писала... Все это он видал в келье. Но было странно: зачем это здесь... Разве может мирянка делать то, что лишь монахи делают? А вдруг это какой-то страшный грех, который хуже всех других грехов? И тотчас же стало страшно за нее и за себя... Она неужели губит свою душу?! И ведь он... ведь он... Он никогда не выдаст ее... И свою душу тем погубит?..

Он знал, что в книгах буквами написаны слова. Подошел еще ближе... Большая красная витая буква-птица смотрела на него круглым глазом... Страх и тревога утишились невольно...

— Что это? — Он сам не знал, о чем спрашивал. Обо всем. Почему она делает то, что делают монахи, и что же такое она делает... Но она подумала, что он спрашивает о букве, какой краской начертана эта большая буква... И отвечала своим тонким простым голосом:

— Это киноварь...

И звучание этого простого голоса угасило его смущение перед ней. И теперь он задавал вопросы, один за другим, пытливо и увлекаясь все более и более. И она уже оценила его ум и отвечала ему толково, подробно и спокойно...

И когда он узнал, что ничего дурного и грешного миряне не вершат, когда читают и пишут, она увидела, как вздохнул он с невольным облегчением. Она сама была натурой утонченной и без труда осознала уже в эту, первую их, встречу эту чувствительность и ранимость его души...

Ефросиния была воспитана на южнорусский лад; старая монахиня-гречанка обучила ее греческому и латыни и славянской грамоте...

Для Андрея уже самая первая беседа с Ефросинией была словно припадание к неведомому и сладостному для питья источнику. Он узнал многое, чего прежде и предположить не мог. Но его живой ум тотчас все воспринимал, впитывал и развивал.

Необычайно заняло его это странное искусство перевода с одного языка на другой. Отвечая на его вопрос, Ефросиния сказала ему, что стопа листов, уложенных на налое, это сделанный ею перевод жития святого Андрея Константинопольского; она переложила славное это житие с греческого языка и греческих букв на славянскую грамоту, и теперь она переписывает житие в книгу...

Андрей совсем приблизился к налою и теперь видел написанное с