Андрей поглядывал на темные шалые лица Александровых главорезов... Гаврило Алексич, половец Яков, Савва — еще в Невской битве показали себя... Чуть поодаль сидит Лев. И как хорошо, что не глядит на своего питомца, не докучает Андрею попечением; знает, что сейчас не надо этого...
Дружинники говорили все разом, пересыпая речи свои скверными словами. Андрею вспомнилось читаное, вспомнилось внезапно и ярко, увидел перед глазами желтую плотную страницу — черные буквицы — сплошняком: «...слово скверное, оскверняя уста, заражает зловонием разврата внимающих ему...»
Золотистым светящимся призраком смутно вспомнилась Ефросиния... Александр пристально сощурился и не глядел на Андрея. И вдруг подумалось Андрею мягко и ясно, что, пожалуй, без этого сквернословия не вынесут воины такого напряжения ратной жизни. Всех сделалось жаль, и захотелось плакать. И вдруг завел песню дико-звонкий переливчатый голос, какой-то страшно тонковатый, и пел о страшном. Но отчего-то сердце мальчика всею своею болью и жалостью рванулось в эту песню...
Чья голова на колу?
Чья голова на колу?
Зачем тебя мать берегла?
Зачем на тебя глядела?
Семь сабель сточили.
Семь копий сломали.
Чья голова на колу?
Чья голова на колу?.
И у всех сердца зашлись... будто вверх пошли... И чтобы сердца не разорвались от высоты, грянули грубые голоса все разом, во все глотки:
Ако си, сину, варх земе, влези в гора длибока с твоена верна дружина-а-а!..
Через несколько дней должен был Андрей отправиться в дорогу — к отцу.
Вечером Александр зашел к младшему брату. Старший был задумчив и рассеян, его одолевало желание высказывать вслух свои мысли, и не кому угодно, а тому, кто может понять, хотя бы почувствовать. Александр не мог подавить это желание, но приступал медленно и будто рассеянно, потому что желание было сильно...
Он спросил Андрея, не болит ли коленка. Андрей по-детски мотнул головой, метнулась на маковке русая прядка-косица.
— Занятно было тебе с дружинниками, весело?
И Андрей отвечал охотно и очень доверчиво, еще не понимая, что старший брат все более подпадает под свою «тяготу»; отвечал:
— Да!.. Да!..
И Александр заговорил вслух, будто самому себе, но и тому, кто был перед ним, своему младшему брату.
— Черти! — произнес и сердито и с насмешкой. — От спеси понадулись, ублажай их!..
Андрей понял, что речь о дружинниках. А Александр уже говорил о своем, вылюбленном в мыслях, о мечте своей — о послушном несметном войске огромной державы, где каждого возможно обучить, и собраны все в тысячи, сотни и десятки, и за каждым присмотр строгий; и каждого призвать можно когда след, и поставить на место, надлежащее ему...
Темный призрак страшной регулярной армии холодом овеял маленькую спальню; смутными несметными одинакими лицами бледно и мертвенно светился над постелью пуховой, застланной покрывалом золотным...
То было несметное войско, дурно одетое, обутое в сапоги из гнилой кожи, плохо вооруженное... И каждый человек — единица живая — дешев был в этом войске, и возможно было всеми этими единицами жертвовать и жертвовать без конца... И потому это войско, эта несметная армия исполняла самые невероятные приказания, переходила Альпы, одолевала французов и немцев, мерзла, горела и тонула... Солдат — единица этой армии — покорный был и отчаянный — со времен Чингисхана и Бату...
— Кто же это будут — это войско — рабы? — тихо спросил Андрей, почти прошептал, будто разом обессилел.
— Рабы? Нет! Даже холоп, раб, взятый в войско, будет почитаться свободным. Но все будут жить лишь во имя величия войска. Женщины будут для войска несметного рожать сыновей. Каждый будет знать, что он — воин!.. Как в Орде, как по Ясе Чингисовой...
Андрей вздрогнул от этого внезапного и болезненного ощущения холода между лопатками...
Он сознавал, что брат его — велик. И замыслы брата — великие замыслы. И величие этих замыслов погубит сотни и тысячи жизней, это губительное величие... Невольная мысль о бездумной покорности этому величию, просто потому что это было — величие, проскользнула в сознании. И тотчас встряхнулось сознание, отвергло бездумную покорность. Андрей не хотел покоряться. В натуре его не было никакого тяготения к людям низкородным; он знал, что гибнет их много в княжеских походах. Но что было подобное «много» в сравнении с несчастьем и гибелью несметных безликих множеств... Эти несчастья и гибель почему-то казались так ужасны, что возникало отвращение к огромной державе... Ни один княжеский поход не погубил, не извел столько людей, сколько Батыева рать, то самое, мечтанное Александрово войско...
Пусть лучше будут малые княжества и царства, и пусть правят ими братья и друзья, и знают своих воинов — каждого — в лицо... А подобные мысли — все же — не ребячество ли?.. Но почему, почему нельзя так?.. Наплывом припомнилось услышанное в церкви и читаное... И снова засаднила одна мысль: о собственном выборе. Что будет с ним самим? Отчего не имеет сил оставить мирское? И чем, как придется расплачиваться за это бессилие?..
— Устал, Чика? Заморил я тебя речами?
— Да... — почти с трудом произнес. — Глаза слипаются... спать хочется...
Налетело утро белой светлой птицей. И действительные, настоящие были только свет и светлый снег, и дыхание весны, и дорога светлая домой, к отцу...
Снег еще был твердый, ехали быстро. И после он не мог припомнить обратной дороги. Но помнил, что был весело возбужден и горячил коня...
И дома у отца был пир. И дружинники, уже Андреевы дружинники, поклялись верно служить своему юному главе.
И летописец, хорошо знавший любовь князя Ярослава к сыну Андрею — да уж все знали! — записал: «Великий князь Ярослав посла сына своего Андреа в Новгород Великыи в помочь Олександрови на немци и победиша йа за Плесково на озере... и возвратися Андреи к отцу своему с честью».
Анка обнимала своего питомца и приговаривала со слезами на глазах:
— Балбес ты большеуший!..
Он смущался и немного огорчался. Уши и вправду оттопыренные были, и оттого в лице всегда сохранялось что-то детское...
Миновал еще год. Новгородцы снова не поладили с Александром и согнали его вновь в Переяславль-3алесский. Бог весть, как далеки были от исполнения заветные мечты Александра.
Ярослав наделил уделами и сыновей-подростков. Данилу отослал в Городец, в Суздаль послал Михаила. Танас, Андреев приятель, отправился в Тверь, дружески с Андреем простившись.
— Вот и ты князем стал, — Андрей говорил спокойно, — можешь теперь княжим своим именем величаться — Ярославом зваться... — Андрей ничего более не хотел говорить, но сказалось невольно: — А я все при отце, как некогда Борис при Владимире Святославиче...
— Отец никого из нас не любит, как тебя, — искренне и не завидуя проговорил Танас. — Может, величие какое особое тебе готовит...
Андрей подумал, что лучше всего было бы уйти в монастырь, но у него нет на это деяние сил. И не надо попусту об этом говорить, все равно что бессилием своим хвалиться. И не сказал Танасу.
Но о том, что князь-отец особое что-то готовит своему любимцу, гадал не один лишь Танас. Задумывалась княгиня Феодосия. Неужели Ярослав отнимет у ее сыновей, чтобы отдать Андрею? Ведь Ярослав умен и понимает прекрасно: Андрею большого и хорошего удела не удержать! Не таков Андрей... И что же предназначил ему отец? Тревога одолевала Феодосию, материнское, звериное почти чутье подсказывало: намерения Ярослава относительно Андрея могут сказаться на интересах ее любимого сына, ее первенца — Александра! Но что же это, что?!
Андрей и сам еще не знал ничего. Но чувствовал, отец что-то решает о нем, что-то скажет ему. И попрежнему отец нередко звал его к себе для задушевных вечерних бесед. Но теперь князь не столько отдыхал душою в разговорах с любимым сыном, сколько приглядывался к мальчику, обдумывая решение его судьбы.
Феодосия знала, сейчас Ярослав доверяет ей во всем; и только в том, что касается Андрея, князь не доверяет ей, и она понимает и принимает его недоверие. Но мальчик рос; и вот начал расширяться круг действий и событий, имеющих или могущих в самом близком будущем иметь отношение к нему. И недоверие князя к венчанной жене тоже росло, наползало на все новые и новые области жизненные, ложилось тяжело на ее душу, обыкновенную женскую душу, в которой материнская звериная любовь к своим детенышам сплеталась с этим неистовым желанием властвовать над мужчиной, иметь его при себе. Жизнь княгини, невозможная, немыслимая без Ярослава-Феодора, ее венчанного супруга, шла к концу. Феодосия теряла силы, острым игольчатым колотьем схватывало сердце. Ее сердце!.. А его сердце?.. Она уставала бороться с его сердцем, за его сердце...
Казалось, нельзя было ничего узнать, князь не доверялся еще никому. Еще никто не ведал его мыслей о любимце сыне. Но княгиня, изнуряемая нутряной сердечной болью, распаленная изострившимся до крайности чутьем, вдруг поняла! Что выдало его? Случайная яркая обмолвка? Неосторожно оброненное слово? Но она поняла. И теперь оставалось два исхода: первый (и верный, она знала) — тотчас сбираться и ехать к сыну старшему (Александр снова примирился с новгородцами; Бог ведает, надолго ли!); но был и другой исход: решиться на откровенный разговор с мужем. И она отчетливо понимала, что тот, другой исход не может привести ни к чему, кроме отчаянной трагической размолвки ее с мужем... Размолвки? Нет! Не размолвка — страшный разрыв по-живому... И не надо этого. Надо просто, пока Ярослав не догадался о ее догадках, ехать к сыну. Ярославу ведь известно, как она любит своего первенца; не меньше, чем Ярослав — Андрея!.. Она и прежде бывала у сына в Переяславле, глядела на его семейную жизнь, досадовала на простоватую невестку — такая ли жена венчанная надобна ее орлу молодому!.. И сейчас поехать — все рассказать Александру; он надумает, что нужно делать!.. И женское растравляло душу: вот он, Ярослав! Александру — клушу полоцкую, а своему Андрейке... приблудышу, мордве неумытой!.. Она знала, что несправедлива, и распаляла, растравляла себя нарочно...