— Марья! Иль не видишь, куды боров полез? Я вот его сейчас!
Очевидно, Марья приняла меры, потому что Соколиха успокоилась, вернулась ко мне и продолжила. Рассказ ее увлек, и она говорила вроде бы и не для меня, а вообще, словно бы в пустоту или разговаривала сама с собой.
«Женись, говорю, и все. Я не участковый, чтоб за тобой ходить. Мне только на руки тебя жене сдать, а там я не отвечаю, валяй, хоть запейся. А так — хозяйство брошу, но от тебя не отступлюсь. И в милицию тебя, милой Венюшка, предоставлю, как захулиганишь. Лучше буде, женись».
Он — ни в какую. «Ты что же, мама, насильно меня женить хочешь? А если мне никто не нравится? Что ж это, старые времена?» Это он хитрит, хитри-ит. — Соколиха развеселилась и подмигнула мне черным глазом. — Чтоб, значит, погулять, попить ему побольше. В неволю-то неохо-ота. «Ах ты, мерзавец, говорю, родной матери врешь. Да я все разведала, знаю, кто тебе нравится. Только за тебя-то она пойдет ли?..»
Пристала как с ножом к горлу. Женился. Сначала я приглядывала: не распустит ли жена? Не распустит. Тихонькая, смирненькая на вид, а с характером. Теперь больше у меня спокою, но все ж наблюдаю. Наблюда-аю.
Соколиха опять замолчала, а я опять поспешил подогреть разговор:
— Ну, зато с другими двумя, наверно, все хорошо?
— Какое там «хорошо», — вдруг сорвалась с места Соколиха, ушла в комнату, на той же ноге вернулась и сунула мне фотографию: — Смотри!
На фотографии был изображен паренек. Довольно заурядное лицо. Лишь отдаленно он напоминал Соколиху. А поза, в которой он сфотографировался, была несколько напряженной и довольно манерной.
— Ничего парень, — сказал я, понимая, что это один из ее сыновей. — Симпатичный.
— Чего уж там «симпатичный», — махнула рукой Соколиха, смахивая мою неумелую лесть. — Так себе. Захочешь — так на других моих посмотри. Красавцы! А этот — так себе, а вот дури в башке полно.
Он, понимаешь, у меня последний. Ну, этому я сумела образование дать. Одиннадцать он закончил. А жил больше в районе, в интернате при школе. Я как-то от него и поотжилась. Потом закончил, приехал домой, в армию его по зрению не взяли, живет пока дома. Дружки его — кто в армию, кто работать, кто учиться. А он пока дома по хозяйству, и о планах его я пока ничего не выспрашиваю.
Ну ладно. Захожу один раз в избу, смотрю — стоит он перед зеркалом и, хочешь — верь, хочешь — нет, страшные рожи корчит. «Ты это чего, говорю, может, приболел?» Испугалась даже. «А это, говорит, я мимику разрабатываю». — «А что это, спрашиваю, такое и для чего?» — «А это, говорит, чтоб артистом стать. Очень, слышь, артистом быть хочу».
«Ты, говорю, из меня дурочку не строй. Я хоть и безграмотная, а многих больше понимаю. Нешто так артистом становятся? Да хочешь, я тебе такую рожу сострою, что ночью спать не будешь. Так, может, и я артистка? Взять бы вот тебя, такого скорченного, да засушить. Ты сейчас же эту моду брось. А ну как привыкнешь лицо кривить? Какая дура за тебя замуж пойдет? Чтоб в артисты идти, наоборот, красота нужна, вон как у нашего Вени».
«Красота, отвечает, не обязательна. Главное — талант». — «Это я тоже понимаю, говорю, насчет таланту. Вот у Васьки Ляпустина, то на самом деле талант. Без учителя на баяне выучился. Еще; бывало, — баян больше его — выйдет, заиграет так жалостно, слезы прячешь. То талант. И взяли его, Ваську, куда-то в город, в музыкальную школу. А у тебя что за талант? Рожи корчить? Запоешь, так корова на дворе мечется. Бери вон лучше вилы, пойдем сено отметывать».
Сено отметывать он пошел, а от своего не отступился. Покорчил перед зеркалом рожи, покорчил, взял в районе направление и уехал в Кострому, в училище по этой части. Не знаю, что теперь выйдет.
Соколиха замолчала, сердито, даже скорбно сжала губы. Из комнаты вышел длинный серый кот, похлебал молока в баночке у печки и опять важно ушел в комнату.
— Почему же не выйдет? — решил успокоить я. — Выйдет. Кончит, будет в Доме культуры работать.
— Говорили мне, что в клубе, — кивнула Соколиха головой. — Ну, это он сможет. У нас завклубом вечером клуб отомкнет, на радиоле музыку покрутит и опять запирает. И дурак сможет. А вот чтоб артистом, этого я сказать не могу…
Посидели мы с Соколихой, помолчали. Тихо было, прохладно, только и слышно, как курицы переговариваются у завалинки да кот мурлычет в комнате от сырости. Наконец я спросил:
— А что же третьего-то пропустила? Он-то чем занимается?
— Ну, третий. — Соколиха радостно улыбнулась. — Третий-то у меня… Лучший механизатор в колхозе. Грамот у него одних полсундука. А выдумщик! Сначала мотоцикл собрал из старых частей, из обломков всяких. Дома, батюшки мои, приспособлений, выдумок! Чисто гараж. Воду из колодца не носит, насос приспособил. И огород из шланга поливает. Сейчас многие у него эту манеру переняли. Как свободная минутка, чего-нибудь да мастерит. Председатель сказал: «Изобретатель, говорит, ты у нас, одно слово — русский умелец», — с гордостью закончила Соколиха.
— Молодец, — поспешил вставить я.
— Молодец-то молодец. — И лицо Соколихи опять стало грустным. — С этим бы все ладно, кабы не леший этот овраг.
— Какой овраг?
— Тут по-за деревней канава у нас проходит, широ-окая, глубо-окая. Вот лешева канава его и смутила, чтоб ее… Прыгать через нее хочет.
— Прыгать?
— Прыгать, батюшка, прыгать. На мотоцикле. Он на своем на собранном так носился, колоды по воздуху перелетал, ямины перепрыгивал. А денег много зарабатывает, теперь новый купил. Краси-ивый. Чего-то в нем переделывает, чего-то снимает. Для облегчения, говорит. «Как, говорит, облегчу, рассчитаю все, транплин возле той канавы построю и с ходу ее перелечу». В каком-то кино такую штуку видел. А каково все это матери слышать?
Долго мне покоя не было ни днем, ни ночью. Сломает себе шею, думаю, обязательно. Когда старый мотоцикл тарахтит, я в спокое. Как новый заслышу — их сразу различишь, — бегом к оврагу. Только подъедет, думаю, — лягу на проклятый транплин. Валяй дави родную мать, когда тебе ни ее, ни своей дурной башки не жалко!
Соколиха даже приподнялась от возбуждения, но разом села и спокойно сказала:
— Правда, сейчас он на время от этой думки отошел. Дом ремонтирует изнутри, посев по стенам проводит.
— Чего-чего? — не понял я.
— А по стенам сеет, — спокойно пояснила Соколиха.
— Чего сеет? — даже растерялся я.
— Овес, — твердо сказала Соколиха, — да травку какую-то. Откуда-то прием такой привез: стены штукатурить. Мешает, понимаешь, простую глину с песком да еще чего-то. А туда много семян намешивает. После, значит, на стены мажет. Тут у него не то озимь, не то яровина всходить начинает. Растет. А глина сохнет. И поле твое высохло. Ага. Он его кирпичом затрет, штукатурка готова. Валяй бели. Крепкая штукатурка: ни трещин, ни отваливается. Не отобьешь. А почему? Потому как корни-то там остались, переплелись и все держат. Так вот и сеет он по стенам-то.
У меня сразу исчезла лень, и захотелось посмотреть на такой «вертикальный посев». Я начал просить Соколиху сводить и показать.
— Да заперто сейчас там, — сказала она. — А ты, милок, вечером приходи: праздник у него будет, все и увидишь. И бражки поднесем, — с улыбкой подмигнула она враз обоими глазами.
— Неудобно как-то, — возразил я.
— Раз я зову, так я там всем обскажу, значит, удобно, — как отрезала Соколиха.
…Вечер наступил тихий, чуть облачка высунулись из-за горизонта, и тени от изб легли наискосок поперек улицы. Когда я подошел к дому, что указала мне Соколиха, я увидел высокого мужчину, очень на нее похожего. Перед ним стоял весь перемазанный то ли в саже, то ли в мазуте подросток лет пятнадцати, держа в руке какую-то железяку, а мужчина поучал его:
— Ты нагрей, значит, до малины, но не до желтого. А потом сразу суй в масло. Понял?
«Третий», — догадался я.
Подросток ушел, «по льну» у меня все было сделано, мы сели и стали разговаривать.
Вскоре пришли оба старших сына Соколихи, высокие, цыгановатые, действительно красивые, с женами и ребятишками. Ребятишки подняли возню, а тут появилась и сама Соколиха, и все пошли в дом.
Зажгли свет, и я чуть не ахнул. Две стены были побелены, а вместо других двух были настоящие, только вертикальные, травянистые лужайки. Кое-где они начинали уже желтеть.
Посадили меня возле прохладной и чуть влажной изумрудной стены. Стали чокаться, выпивать, громко разговаривать. А я сидел, посматривал в сторону поблескивающей молодыми зубами Соколихи и видел, что нити руководства всей компанией незримо и совершенно без всякого принуждения с ее стороны все-таки сходятся к ней.
«Есть же в нашей стороне такие женщины», — думалось мне. А чего тут удивительного? Испокон веков была здесь женщина домоправительницей и хозяйкой.
Наши мужики шли в извоз, ка барки. От посада Парфеньева шагали в Питер плотники. А плотники из села Матвеева, что возле Парфеньева, славились так, что им были поручены самые ответственные плотничьи работы на строительстве дворцов в Пушкине и Павловске.
А от Макарьева по всей Руси разбредались жгоны, иначе шестеперы, валяльщики, катали. Особая «нация» со своим языком, которого не понять ни одному лингвисту в мире.
И так уж повелось, что мужик в деревне не жил. А если кто и оставался, больной, неприспособленный либо слишком сообразительный, так частенько убегал от одиночества в монастырь. Есть и в Чухломе, и в Макарьеве большие мужские монастыри. А женские по северной стороне что-то не больно слышно.
Вот и волокла всю работу в деревне баба, дожидаясь мужика, как редкого гостя, то с отхода, то с войны. И частенько не дожидалась. Кому же быть хозяйкой за будничным и праздничным столом, как не ей?!
Немало уже был о выпито, но раздумался я и за этими раздумьями, незаметно для самого себя, потянулся к стопке. А может, мне захотелось тост провозгласить за женщин? Только оказалось, что к стопке потянулся не один я, а и Веня. И тогда Соколиха прикрикнула: