Недометанный стог (рассказы и повести) — страница 38 из 97

Рассматривая знакомую вырезку, Соснов как-то криво усмехнулся и все вспоминал, вспоминал… Но наконец встряхнулся и подумал, что надо сказать, чтобы эту заметку сняли, дескать, вот он, Соснов, стоит здесь живой, как ни в чем не бывало.

Но тут он сообразил, что в музее он один, директора нет, говорить, кроме как с тихой старушкой, не с кем, и решил позвонить завтра, из города. Прошел по другим комнатам, кончая осмотр, но не выдержал, возвратился, еще читал заметку и вглядывался в фотографию, бормоча:

— Вот уж действительно… Знакомое…

Выйдя из музея, он хотел заглянуть в собор, где, как сообщила старушка, сохранились ценные фрески, но раздумал. Настроение было не то. Все вспоминался бой под Лутошкином, виделся, как наяву. И госпиталь… К тому же день переходил в вечер. И Соснов пошагал в городок.

А и хорош же был городок на закате: такой тихий, такой русский, такой снежный, золотой под лучами и мирный. Небо уже принимало сиреневую окраску ранней весны, воздух бодрил, дышалось и шагалось легко. А ему все виделись разрывы снарядов и прущие на него вражеские танки. И даже гарью, казалось, наносило откуда-то.

«Надо, надо сказать, чтобы сняли ее», — повторил он про себя, думая о заметке и фотографии, и вдруг задал себе вопрос, сказал вслух так, что даже остановился:

— А зачем?

«Действительно, зачем? — говорил он, шагая дальше. — Пусть себе висит. Скажешь — так только лишний интерес к своей особе привлечешь. Каждому объяснять придется. Обязательно бойкий журналист найдется, напишет. Висела до этого, так и виси».

Он шел не торопясь. И вечер был чудесным, словно природа задалась целью приободрить, успокоить путника. Но думы Соснова были нерадостными, изрядная доля горечи вплеталась в них.

«Виси, — повторил он. — Да и чего общего у меня с ним… Только и есть, что имя и. фамилия одинаковые да общие отец и мать».

Он вспоминал восемнадцатилетнего Володю Соснова — рослого спортсмена, бегуна, прыгуна, разрядника, мечтавшего стать мастером спорта. И чувствовал, как неверно и робко ступает по тропке искалеченная нога, острее ощущал, как ломит четырежды раненное, трижды контуженное тело.

Он думал о красавице Наташе, которая должна была стать Володиной женой, да не дождалась, когда он наконец разгромит немцев и японцев, и вышла себе замуж.

Он оживлял в памяти радужные Володины мечты, большие надежды стать выдающимся математиком, кончить университет, и учиться дальше, и отдать всего себя науке. И припоминал, как после боев и госпиталей пришлось не учиться, а работать, работать, работать. Поднимать братишек, сестренок, учить, отправлять в жизнь, в самостоятельное плавание.

Думал Соснов о Володе, который мог бы, наверное, да стал бы, конечно, стал бы ученым, окруженным любящими талантливыми учениками, и знал, что придет сейчас в гостиничный номер, такой обычный номер, которые давно пригляделись ему, рядовому снабженцу, вечно разъезжающему по командировкам.

«Нечего и тревожить старое! — сказал, даже приказал он себе. — Никакого ты права не имеешь распоряжаться, снимать или не снимать ту фотографию. Это его дело висеть там. А вы с н и м — разные люди. Ведь между вами не просто расстояние в два-три десятка лет. Между вами — война!»

Он усилием воли отогнал возникающие в его воображении картины прошлого, заставил себя не думать о нем. С годами он в се-так и научился освобождаться от тоски, от воспоминаний не при помощи лекарств, а собирая волю в кулак, приказывая себе переключиться на другие мысли и раздумья. Нередко такое умение очень помогало ему. Помогло и сейчас.

Через минуту он уже не думал ни о фотографии, ни о монастыре, ни о прошлом. Шел к начинавшему темнеть городку, к редким пока огням, загоравшимся в некоторых окнах, к телевизионной вышке, верхушка которой еще плавилась в закатных лучах. И думал о завтрашнем посещении завода, планировал завтрашний рабочий день.

Земной закон

Рано утром, двадцать первого мая, в день Ивана Богослова бабка Настя, которую по деревне все звали Настена, встала с кровати и начала собираться.

Последнее время она чувствовала себя все слабей, от природы худенькое ее тело и лицо еще больше похудели, словно бы усохли. Она собиралась медленно, неверными движениями отыскивая и надевая на себя праздничную одежду. Повязалась беленьким платочком и пошла к дверям.

Племянница Галина только что пришла с утренней дойки. Жили они в просторном доме вдвоем, пятеро детей Настены давно разъехались по городам. Галина с недоумением и почти с испугом смотрела на Настенины сборы. Потом спросила:

— Куда налажаешься? Доктор сколько раз лежать велел.

— Надо! — звонко ответила Настена.

Удивительно прозвучал ее голос, чудесно сохранившийся молодым. Не верилось, что может так звучно говорить старуха.

— Нели к фельдшеру, так я сбегаю, — забеспокоилась Галина. И, пряча глаза: неудобно ей было такое говорить, предложила: — Могу и к попу сходить, если надо. Только не броди сама, нельзя ведь тебе.

— Поп мне ни к чему, — сказала Настена. — Ему до моих дел интересу нет. А если бог есть, то он и так, без исповеди, все про меня знает. Срочное дело пошла исправлять. Шибко нехорошо мне. Надо сделать, пока смогаю.

Она выбралась из дома, насквозь просвеченного солнцем, потому что был он окнами на зарю, осторожно спустилась с высокого крыльца и, подобрав во дворе палку для подмоги ногам, двинулась по задам тропинкой, ведущей в соседнюю деревню Бережок.

Утро было тихое, ласковое, уже сейчас теплое и обещавшее жаркий день. Уже распустились все деревья и кусты, кругом все зеленело и радовало сердце. Скворцы и воробьи перелетали с тына на тын, бойко скакали по грядкам усадов. Звенел где-то в стороне и вверху жаворонок. Мычало стадо на пастбище, радуясь воле и первой траве. Было тепло, но Настена застегнула на все пуговицы теплую кофту: она все мерзла эту зиму и весну.

До Бережка она добралась на удивление быстро, давно так не хаживала. Пришла к дому, крашенному в голубой цвет с белыми наличниками у окон, и зашла внутрь.

В большой комнате у стола сидел широкоплечий мужчина с кудрявой головой и круглым лицом.

— Настена? — удивился он. — Откуда правишься? Ну, проходи, садись.

— Здравствуешь, Михаил, — сказала Настена. — Сидеть мне некогда. Чувствую себя худо, домой надо вертаться. По делу я. Дом я у тебя боле никого нет?

— Никого, — ответил Михаил, зачем-то поглядев в кухню. — Никого, — повторил он и встал, оказавшись очень высоким, почти под потолок.

— Дак вот что, — звонким своим голосом начала Настена. — Жить мне пустяк осталось, а в могилу с собой это унести не хочу. Когда ты эдак с Антониной поступил, а потом от тебя ни слуху ни духу не предвиделось, она — сам знаешь — уехала. Теперь — тоже знаешь — померла. Так вот, есть у тебя, Михаил, дочка. — Настена помолчала. — Твоя дочка. Одна я знаю. Знал еще один человек, да помер. Антонина шибко меня просила не говорить, я молчала. А больше молчать мне нельзя. Сердце не велит.

— A-а где она? — глухо и растерянно спросил Михаил, опять опустившись на стул.

— В Кандалакше ищи, у Антонининой родни. Зовут Валей. Не осуждай. Слово я держать была должна. Пойду, некогда мне.

Она почти поясным поклоном попрощалась с Михаилом, еще не пришедшим в себя и ошеломленно глядевшим на нее, затем вышла. И уже мелконько шагала на другой конец деревни, к другому дому.

И этот дом был не заперт ни снаружи, ни изнутри: не от кого было тут запираться, далекими от больших центров остались эти деревни, и лихого человека не опасались: не было никакого ему соблазна пробираться сюда. Настена без стука открыла дверь, ступила на порог. И этот дом был светел и чист. Но здесь за столом сидели мужчина и женщина, завтракали.

— A-а, Настена, — улыбнулась женщина. — Садись к столу. Похлебай с нами.

— Говорили, очень болеешь ты, — вступил мужчина. — Или врали?

— Болею, — ответила Настена. — В груди все жмет. Шибко схудалась. Болею. Да вот дело лежать не велит. А есть я не хочу. Завтракайте, обожду.

Она села на краешек стула, поданного ей, выпрямив спину и сложив на коленях руки. Хозяева ели, а она с молчаливым одобрением смотрела на них, как они ели, не торопясь, не жадничая, истово, с уважением к пище. Разглядывала шкаф с книгами, телевизор. Долго смотрела на картину на стене, где был изображен большой арбуз па тарелке, а вокруг него разные фрукты.

От ходьбы на скулах у нее выступили яркие пятна румянца, но большая часть лица оставалась бледной, восковой. Только глаза, не выцветшие, карие, поблескивали, как у молодой.

— Слушаю тебя, — сказал наконец мужчина, обращаясь к ней. — Чем могу быть полезен тебе, Настена?

Был он немолод, одноглаз, но выглядел подтянуто: побрит, причесан.

— Ольга, — сказала вдруг Настена, — оставь-ка нас двоих. Выйди нанемного.

— Это можно, — сказала Ольга, переглянувшись с мужем и улыбнувшись. — Только уговор: не отбивать его у меня. А то куда я без него? — проговорила она, уже переступая порог.

— Ну, давай, секретничай, — предложил мужчина.

— Дело у меня к тебе, Роман Алексеич, недолгое, но серьезное, — враз посуровела Настена. — Есть перед тобой, как хочешь суди, моя вина.

— Не думаю, — засмеялся мужчина. — Ни перед кем-то ты, я считаю, не виновата. Знаю я тебя всю жизнь.

— Есть, — твердо повторила Настена и, глядя в сторону, продолжила: — Тебя посадили ни за что, потом билитировали. Так я ведь знаю, кто на тебя наклеветал. Точно знаю. Кирилл, вот кто!

Несколько минут в комнате царило молчание. Только кот помурлыкивал на постели.

— Вообще-то и я это предполагал, — наконец, словно нехотя, сообщил Роман Алексеевич. — Только мне непонятно, почему ты сейчас мне это говоришь?

— А я раньше, Роман Алексеевич, боялась, — тихо проговорила Настена. — Всего боялась. И Кирилла боялась. И тебе говорить: характер твой отчаянный знаю. А подошел такой срок, когда ничего не боюсь. И молчать не могу.