Недостойный — страница 22 из 38

— Я рад. Тебе хватило смелости бросить мне вызов, уйти.

Он кивнул:

— Спасибо за эту возможность. Правда, мистер Силвер. — Он помолчал. — А следует вам знать то, что она вас ненавидит.

Я рассмеялся.

— Я привык к ненависти учеников. Это часть учительского труда.

Он покачал головой:

— Нет, мне кажется, это другое. Она действительно вас ненавидит. Говорит про вас разные гадости.

— Например?

— Вы правда хотите знать? Хотите, чтобы я вам сказал? Думаю, вы должны хотя бы знать, что она их говорит. Знать, что она… она подлая.

Она подлая. С его стороны это было нехарактерное невинное высказывание. Я остановился и повернулся к нему. Впервые я испытал недоверие к Мари.

— Если не хочешь говорить, не надо. Но я ценю твою озабоченность.

На занятиях Ариэль потеряла часть своей бравады, меньше говорила, казалась напуганной Колином. Она не осмеливалась даже глянуть в его сторону. Вместо этого дулась, всех игнорировала, даже Альдо, бросив его на растерзание враждебному большинству. Ему некуда было деться. Слишком долго он пробыл верным союзником Ариэль, бормоча и ухмыляясь на протяжении всего семестра. И набиваться в компанию к Абдулу аль-Мади он не дерзал, ибо Абдул вращался в социальных сферах гораздо более низших, чем его собственная.

Поэтому в начале ноября именно с теми учениками, во время того занятия я испытывал знакомое чувство силы, уловил намек на будущее. Большинство их было на моей стороне. У тех троих были подрезаны крылья. Им приходилось сидеть молча или соглашаться, и по большому счету я в них не нуждался. Вместе с остальными мы что-то создавали, жили этим. Больше у меня ничего не было, и, полагаю, я тогда по глупости вообразил, что и у них больше ничего нет и что этого будет достаточно.

Гилад

Силвер попытался продолжить дискуссию, закончить ее более-менее нормально, но когда прозвенел звонок, мы впервые этому обрадовались. Ариэль притихла. Остальные тоже. В тот день в метро по пути домой я пытался понять, что заставило ее так отчаянно с ним сражаться. Смысла я не видел. Все ее подруги изо всех сил старались обратить на себя его внимание.

Насколько мне было известно, взрыв Колина не повлек никаких последствий. С тех пор мы с ним начали здороваться в коридорах.

— Как дела, старик? — спрашивал он.

Это придавало мне сил. В обмене этими фразами было что-то интимное. Я ждал их с нетерпением.

И вот теперь, несколько недель спустя, холодным днем, в пятницу, когда тополя на другом конце поля долгими жестами медленно взмахивали ветками, горящими на солнце желтизной, я слушал чтение Силвера, приближавшее выходные:

— «Пространство и молчание одинаково давят на сердце. Внезапная любовь, великое произведение, решительное действие, преображающая мысль — все это в определенные моменты порождает одну и ту же невыносимую тревогу, усиленную неотразимым очарованием. Не является ли подобная жизнь, в восхитительной тревоге бытия, в изысканной близости к безымянной опасности, тем же самым, что и стремительное движение к своей смерти? Еще раз, без отдыха, давайте помчимся к своему уничтожению. Я всегда чувствовал, что живу в открытом море, в страхе среди королевского счастья».

Он посмотрел на нас.

— Не следите так пристально. Смотрите в окно. Закройте глаза. Но слушайте.

Я так и сделал, и мне показалось, что не я один.

— Из эссе «Море вблизи» Альбера Камю, — сообщил он, а затем, явно по памяти, повторил фразу; — «Я всегда чувствовал, что живу в открытом море, в страхе среди королевского счастья».

И затем он неожиданно заговорил от себя:

— Я всегда так себя чувствовал.

Я открыл глаза и, увидев его, подумал, что Силвер сейчас расплачется. Он не играл. Никак не мог. Это было бы невозможно.

Он посмотрел в окно, потом снова обратился к своей книжке в желтоватой бумажной обложке.

— «В Генуе есть женщины, улыбку которых я любил целое утро. Я никогда не увижу их снова, и, конечно, нет ничего проще. Но слова никогда не потушат пламя моего сожаления. Я наблюдал за голубями, пролетавшими мимо маленького колодца в церкви Святого Франциска, и забывал о своей жажде. Но всегда наступал момент, когда я снова испытывал жажду».

До звонка оставалось всего несколько минут. Выглядел он после прочтения этого предложения, того самого, которое зачитывал и в понедельник, тоскующим, каким я его еще не видел.

— Чего жаждал Камю? — спросил он. — Чего жаждете вы?

Хала подняла руку, но он покачал головой.

— Хороших вам выходных, — сказал он. — И читайте.


В пятницу после уроков мы с Колином шли до метро. Мы это не планировали. Просто не избегали друг друга. Я увидел его первым. Он шел впереди, закурив, когда миновал ворота, на ходу попрощавшись с охранниками. Сколько раз я шел за ним следом среди других ребят, которые со смехом и криками брели по улице после занятий. Я не возражал против этих прогулок в одиночестве, среди других, но не с ними. Мне нравилось наблюдать, не участвуя. От этого я чувствовал себя сильнее и не один месяц пребывал в убеждении, что не одинок. Еще мне нравилось оставаться одному, так как я думал, что это может расположить ко мне Силвера, который, бывало, шел с другими ребятами, махая рукой, обмениваясь шутками, быстро удаляясь от школы.

Возможно, я показался бы ему более интересным, будь я один, задумчивый, размышляющий над великими идеями — юный философ, независимый ум. Но он в лучшем случае похлопывал меня по плечу, проходя мимо. До завтра, Гилад. До завтра.

Поэтому в ту пятницу, когда при выходе из школы я оказался рядом с Колином, я с удивлением обнаружил, насколько рад его обществу.

— Привет, — сказал я.

— Привет.

Затем я стал как они. То есть — с кем-то. Все эти месяцы изоляции, все эти месяцы одиночества, а потом — Колин.

Он предложил мне сигарету. Я покачал головой.

— Мне надо бы бросить, — вздохнул Колин. — Силвер постоянно долбит меня за курение.

— Правда? — Меня уколола ревность.

— Да, знаешь, мы однажды с ним разговаривали, и он тогда прошелся насчет моего мнения, будто курением я выражаю протест. Ну, я как бы крутой, если курю. И тогда он прочел мне целую лекцию про то, что курение — никакой не протест, про табачную индустрию и прочее дерьмо. Он и тут оказался прав. Как всегда. Поэтому я в любом случае собираюсь бросить. Пытаюсь. — Он засмеялся.

Я ждал, пока уляжется ревность, вернее даже, ощущение, что меня предали. Как будто все это время Силвер принадлежал мне одному.

— Знаешь, — отозвался я, — в тот день, когда погиб тот парень, Силвер повел меня в кафе. Мы провели там весь день.

Колин посмотрел на меня.

— Да? Это, наверное, было круто, приятель. Чтобы человека вот так, на твоих глазах… Ну и дерьмо.

— Да, правда.

— А что был за звук?

— Не знаю. Было что-то. Честно? Поезд заглушил звук. У него была большая скорость. Потом ничего не было. Потом треск. Как будто кости ломались пополам. Но все слышалось словно издалека. Словно было под водой. Или это я там был. Не знаю.

Колин ругнулся и искоса глянул на меня. Похоже, я произвел на него впечатление.

Какое-то время мы шли молча, Колин пускал дым. Мы спустились в метро.

— Так ты идешь в субботу на акцию протеста? — спросил он, когда мы плюхнулись на сиденья друг против друга.

— Наверное. А ты?

— Я думал об этом.

— Можем пойти вместе, если хочешь, — сказал я после долгой паузы.

Он кивнул:

— Да, хорошо. Конечно, это будет классно. Хорошо. Отлично.

Мы обменялись номерами мобильных, и он вышел на станции «Насьон». Он вздернул в мою сторону подбородок, когда поезд стал набирать скорость. Впервые с моего прихода в МФШ выходные наполнились для меня каким-то смыслом.


Я открыл дверь. Мама с плачем что-то сердито говорила, когда я вошел в комнату. Отец, в черном костюме, с красным галстуком в руках, ворот белой рубашки расстегнут, стоял рядом с ней.

— Гилад, иди, пожалуйста, в свою комнату, — велел отец.

На меня он не посмотрел. Не сводил глаз с матери, выражение лица которой смягчилось, когда я вошел.

Я толчком закрыл дверь. Впервые за много недель я видел отца.

— Гилад, иди к себе, — повторил отец.

Я не двинулся с места. Ничего не сказал. И тогда он недовольно повернулся ко мне. На лбу у него блестела испарина.

— Я не шучу, Гилад. Или ты, к черту, уберешься из квартиры, или иди к себе и сиди там.

Они оба смотрели на меня, в глазах мамы застыла мольба.

— Гилад, ты, к черту, оглох?

— Не разговаривай с ним так.

Мама говорила, глядя в пол. Каким бы гневом она ни пылала до моего появления, он иссяк. Теперь эта жалкая попытка защитить меня. Он проигнорировал ее. Я не мог сдвинуться с места.

Он сделал шаг. Мой отец, который на несколько дюймов выше меня, плотнее, направлялся ко мне осторожно, даже неуверенно, словно не хотел оставлять мою мать одну там, где она находилась.

— Гилад, — повторил он, — я не шутки шучу. Это тебя не касается. Убирайся.

Наши взгляды встретились, и я не опустил глаза. Казалось, я сейчас растаю. Мне нужно было смотреть, не отрываясь. Если бы я сдался, все погибло бы. Нарушилось бы какое ни есть равновесие, удерживающее нас от действий. Я не мог отвести взгляд.

— Только тронь его, и ты никогда больше меня не увидишь, — сказала мать на этот раз окрепшим голосом, собрав остаток сил.

И тогда, по-прежнему глядя на меня, он быстро шагнул к матери и наотмашь ударил ее по лицу правой рукой. Это был изящный и точный удар, как любой из его широких ударов слева, которых я навидался на теннисных кортах по всему миру. Раздался глухой, плоский звук. Мама подавила вскрик, словно быстро выдохнула. И казалось, что он ни на секунду не оторвал своего взгляда от моих глаз. Он шире приоткрыл рот, как будто собирался заговорить. Сначала ничего не последовало, потом он тихо произнес:

— Ты меня понимаешь, Гилад?

Мне ужасно хотелось кинуться на него. Я видел, как это происходит. Чувствовал, как мой кулак сокрушает его челюсть. Как я вышвыриваю его за дверь. В окно. Перерезаю ему горло. Рву на части. Его кровь у меня на костяшках пальцев. Я ощущал, как собираюсь для броска, готовлюсь. Момент подступал, нервы напряглись, я нападу, схвачу его за горло. Я убью его.