Недрогнувшей рукой — страница 10 из 30

Тетку Таису я побаивалась. Она олицетворяла все то, что делало здешних людей непохожими на привычных мне – городских. Но именно она занималась моим просвещением, методично рассказывала про колхозную жизнь. После войны она работала на ферме, отвечала почти за двадцать коров. Вставала в три часа ночи на утреннюю дойку. К восьми возвращалась домой и бралась за дела. В полдень – дневная дойка. Потом огород. И опять на ферму, на вечернюю дойку. Домой возвращалась к ночи. Молоко дважды в сутки отправлялось на молокозавод. Бидоны тяжеленные сами таскали. “Это, – говорит, – про меня” – и, подбоченясь и потряхивая в такт головой, заводит:

Вот и кончилась война.

Я осталася одна.

Сама лошадь, сама бык.

Сама баба и мужик.

Но больше всего я любила нечастые прогулки вдвоем с тетей Паней, когда она рассказывала всякие истории из своей жизни, о которых молчала раньше, видимо считая меня маленькой. Тут я впервые узнала, как она потеряла свой правый глаз – выкололо острым сухим стеблем. Я с детства привыкла к неподвижности этого зрачка, только старалась отворачиваться, когда она на ночь вынимала протез и опускала в чашку с водой, куда я никогда не заглядывала. А однажды мы встретили старика, с которым они обнялись и долго сидели на пригорке под березой. Тетя Паня то и дело вытирала свой единственный глаз уголком платка и совершенно забыла про меня, чего никогда с ней не бывало. Когда старик ушел, она заплакала по-настоящему, всхлипывая и размазывая слезы по лицу. Оказывается, это был ее жених Семен, все было сговорено, и на Красную горку намечена свадьба. Монашки готовили приданое, но тут случилось несчастье. Навсегда осталась она Панькой Кривой и вековухой. Семен каждый день приезжал к больнице, где она лежала, и плакал на крыльце. Но преступить сельские законы не смог: калека – не жена. Потом уже тетя Паня поведала мне, как танцевали под гармошку, как гуляли до рассвета, и даже показала плетень, у которого впервые поцеловались…

На праздники, сколько я себя помнила, мы всегда посылали в деревню подарки: к Новому году, 8 Марта и 8 сентября – день Владимирской Божьей Матери – престольный праздник давным-давно закрытого храма, по традиции отмечаемый уже как вполне светский. Что-то вроде “Дня деревни Юшино”. Прежде всего сюда отправлялась отслужившая свое, а порой и просто надоевшая одежда. Приехав, я то и дело с радостью узнавания видела на ком-нибудь свои или родительские одежки, зачастую использованные в самых немыслимых сочетаниях. Печенье всегда посылали, конфеты – карамель, леденцы, ириски, – лекарства (почему-то не таблетки, только мази). Посылки собирались не за один день. Копились просьбы из писем. Просьбы бывали самые неожиданные. Я еще тогда поняла, что в городской жизни работает принцип: “У меня должно быть не так, как у других” (подразумевается – лучше), а в деревне наоборот: “И у меня должно быть как у других”. Поэтому в письме могло быть написано: “А еще пришли мне рубаху голубую, как у Кольки Рябого” или “Очень хочется мне шапку зимнюю типа «боярыня», как у Вальки Заварной”. Ящики фанерные подолгу стояли дома, какие-то посылки обшивали серой тканью, а адрес писали химическим карандашом, чтобы не смылся. Карандаш этот тетя Паня хранила в специальной коробочке. Это был очень интересный предмет: вроде карандаш как карандаш, а если намочить (конечно же, послюнявить, отчего на языке на некоторое время оставались сине-лиловые пятна) – писал как ручка. Но при мне, летом, было не до праздников, только Яблочный Спас. Но одно настоящее большое застолье я застала. Правда, не праздничное, а поминальное. Умер бывший председатель колхоза, не нынешнего “Большевик”, созданного не так давно в кампанию по “укрупнению”, а еще того, “8 Марта”. Я его видела не раз: высокий, очень худой, весь из жил старик. Он приходил на горку встречать стадо, опираясь на кривую палку. Выделялся он тем, что на голове носил соломенную шляпу (на поминках об этом скажут – “под Хрущева”). Умер он как раз в те дни, когда я болела и лежала на печи, так что на похоронах не была. Но даже моей тете Пане было очевидно, что пропустить поминки совершенно невозможно, поэтому меня, несмотря на летнюю погоду, закутали в колючую шаль и взяли с собой.

Удивительно, что я запомнила, о чем говорили. Что колхоз тогда был маленький, председатель на лошади за день во все бригады успевал заехать, а не только в правлении сидел, бумажки перебирал. Много разговоров было про пенсии, которые, наконец, стали полагаться и колхозникам. Я помню, как считали, что можно купить на 12 полагавшихся рублей – серьезное выходило подспорье. Пели хором, конечно. “Каким ты был, таким остался…”, “Вот кто-то с горочки спустился…” Потом стали просить: “Тонька, теперь ты…”, и некрасивая толстая баба вдруг запела сильным чистым голосом грустное “Степь да степь кругом…”.


Единственная каменная постройка в Юшине – полуразрушенная церковь. В ней-то и было до укрупнения правление колхоза и что-то вроде клуба. Решила погуглить. Набираю в поисковике “Брянская область, Севский район, достопримечательности”.

В основном братские воинские могилы: где обелиск с именами, где пирамидка со звездой без имен, а где – типовые памятники – чаще всего красноармеец в плащ-палатке со склоненной головой. Клише “партизанский край”. Такая братская могила за невысокой оградой была и в Юшине. А есть, например, и неожиданное: “Памятное место, где в 1905 году восставшие крестьяне разгромили имение помещика Майендорфа”. Сколько таких “памятных мест” по всей многострадальной России!

И вдруг: “Брянщина – родина мамонтов”. Оказывается, в 1988 году в песчаном карьере около Севска случайно обнаружили едва ли не самое крупное в Европе скопление мамонтов: собрали целое семейство – папу, маму и четверых мамонтят. А всего нашли 3500 костей стада мамонтов из 30–35 особей. Вот и знай, чем останется твой край в истории…

Ну и, конечно, храмы. Нашла я и юшинский. “В начале XIX века построена каменная церковь Владимирской Божьей Матери, закрыта около 1930 г., частично сохранилась”.

Воодушевленная, я вбила в поисковую строку тот адрес, который писала на конвертах…


Канал “Бродячий турист”. “Всем привет!!! Я создал свой канал на Ютюбе по походной тематике. Обзоры на снаряжение. Сталки по заброшкам. Покатушки по бездорожью…”

И два ролика Паши-туриста “Сталк по заброшенному селу Юшино” – осень и зима. Всезнающий Паша сообщает, что максимальное число жителей Юшина было в 1926 году – 810 человек. “С последними жителями отсюда жизнь ушла…” А дальше, не раз и не два: “Как же красиво тут!” И правда… Камера прикреплена у Паши на лбу, изображение вздрагивает при каждом шаге: поля, лес, речка. Проезженных дорог нет, тропинки едва протоптаны.


Конечно, я ничего не узнаю, не могу узнать, но оттого, что я здесь была, когда несли воду из колодца на коромысле, зажигали после заката керосиновую лампу-семилинейку, гремели молочными бидонами, вынимали ухватом картошку из печи, нестройно пели хором, чувство утраты сжимает горло. Ведомый странным увлечением, Паша-турист подходит к полуразвалившимся домам, в некоторые рискует зайти: разграблено все, в первую очередь металл и кирпич. А вот на стенах кое-где уцелели картинки в самодельных рамочках.


И в каждом доме мне мерещился тот самый…

По Минскому тракту

В прежние годы говорили “по такой-то дороге”, имея в виду дорогу железную, машины мало у кого были. Так вот “Переделкино”, “Голицыно” и “Малеевка” – три подмосковных писательских “дома творчества” были по разным дорогам: “Малеевка” и “Голицыно” с Белорусского вокзала, а “Переделкино” – с Киевского. Но на машине дорога одна – Минское шоссе.

Были дома творчества в Коктебеле, Пицунде, Дубултах, едва ли не в каждой тогдашней советской республике, – и во многих я бывала, но там работа совмещалась с отдыхом, особенно у моря, а подмосковные дома по преимуществу были настоящим рабочим кабинетом, хоть и с неизбежными пьянками и адюльтерами – куда без них.

Кого только я там не встречала… Случилось так, что с отрочества мой путь пересекался со многими замечательными, в том числе знаменитыми людьми. И вот что интересно: я – такая любительница чтения мемуаров, сама едва ли об этих людях когда-нибудь напишу. Не представляю себе, чтобы я осмелилась вложить в их уста какие-то слова, да и общее впечатление опасаюсь передать, хотя, как я уже писала, пиетета по отношению к “великим” с детства не испытывала.

Для меня эти “ближние дома” действительно бывали домами, по-разному в разные периоды жизни. “Малеевка” – это, прежде всего, отрочество, “Переделкино” – два десятилетия после папиной смерти и мамина старость, а “Голицыно” – всего месяц, но зато именно тот, когда я ждала рождения дочери…

* * *

Многие думали, что главный корпус “Малеевки” и есть сохранившаяся усадьба XIX века. На самом деле деревянный барский дом сгорел еще в годы войны, а каменный возник в пятидесятых годах и был всего лишь “под старину”. Центральная часть с массивными колоннами и флигелями, где располагались библиотека, столовая, биллиардная, медчасть, спортзал и кинозал (да-да, все это было!), соединялась – и это главное (во всяком случае, для меня) – с жилой частью – роскошным зимним садом, полным огромных кустов и карликовых деревьев. Между ними стояли массивные деревянные скамьи, располагавшие к уютным беседам.

Как теперь понимаю, я стала рано ездить туда одна, лет в двенадцать: на метро до “Белорусской”, полтора часа электричкой до “Дорохово”, куда к определенному поезду приезжал автобус из Дома творчества. Режим в “Малеевке” был строгий: детей не пускали. Но меня знали, родители жили там подолгу, поэтому я даже вместе с ними ходила в столовую. Ресторанов я тогда не видывала, поэтому мне вся еда казалась ужасно вкусной, не говоря о том, что ее приносили и уносили официантки. Я обожала неспешные прогулки по дорожкам с разными людьми и умными разговорами после обеда или ужина, когда загорались белы