Недрогнувшей рукой — страница 17 из 30

та, когда он не устоял, дрогнул, но возродился в новом качестве.


И чем дальше, тем яснее понимаешь: утраты, переживания – это часть тебя, часть твоего пути: не рубцы на теле жизни, а искусство золотого шва.

Мой синодик

Сердце мое —

Записная книжечка в тертых

обложках.

Там заседает мой маленький

священный синодик.

Два столбика, все в родительном,

Никого в умирательном: тебя,

тебя, тебя,

тебя, тебя,

вас четыре,

и тебя, и вас.

Сергей Круглов

Сквозь щелку в портьере

Мои родители всю жизнь были на “вы”. Такое естественное для девятнадцатого века обращение было совершенно не принято в советском быту. Я привыкла, не замечала, но многажды приходилось отвечать на недоуменные вопросы людей, встретившихся с ними впервые.

Отец относился к маме благоговейно и требовал того же от всех. Они поженились 20 мая 1949 года. Каждый месяц до конца своих дней отец отмечал 20-е число, как он говорил – “наш день”, и дарил маме мелкие подарочки.

С раннего детства я знала, что это для нее в картонном стаканчике икра в холодильнике – не для меня. Это я встаю рано и иду в школу, отец садится за письменный стол “гнать” строчки переводов, а мама спит, поэтому надо ходить на цыпочках. Это ее красивые платья на креслах висят, по нескольку раз примеряются, а ты себе свяжи кофточку, сшей юбочку.

Я до поры до времени воспринимала все это как любой заведенный порядок – совершенно естественно. Так же, как принимала свою судьбу: мама – королева, а я не то чтобы Золушка или нелюбимая дочка, но что-то обыкновенное, “как все”. А она – особенная.

Помню, как однажды отец с кем-то разговаривал по телефону из кухни. Мамы не было дома. Я вертелась рядом, няня тетя Паня готовила обед. И отвечая на вопрос о маме, отец сказал: “Ну что она… Вы же знаете: идет по улице – все кругом падают”. И тетя Паня в раздражении бросила на пол деревянную ложку, которой помешивала суп, громко пробурчав: “Ногу еще никто не сломал?..”

Конечно, не могли меня не задевать слова, что “мама – красавица, а я… вылитый отец”. Но поскольку это было со мной с рождения, то стало привычным.

Работать отец маму не пускал. Ее стаж – три месяца, еще до моего рождения. Окончив романо-германское отделение филологического факультета МГУ, она попала на радио, где должна была пересказывать и сверять переводы на немецкий песен о Сталине: “с ним и счастье счастливей и солнце светлее”, “он как горный орел”, “о самом родном человеке, о солнце, о правде народов”… Но тут должна была я появиться на свет, затем и “отца народов” не стало. Карьера мамы на том и закончилась.

Я плохо помню маму в моем детстве. Там был отец, няня тетя Паня, бабушка Соня и дед Исаак, дядя Сеня и другие обитатели “миусской” квартиры. А мамы почти не было. То есть она была в соседней комнате, в кухне за обедом, но не помню, чтобы она мне читала книжки или укладывала спать, водила в театр или на елку… Наверное, именно поэтому так ярки отдельные моменты. На углу улицы Станкевича и Герцена был маленький, кажется, даже одноэтажный домик с вывеской “Галантерея”. Теперь это угол Вознесенского переулка и Большой Никитской, домик принадлежит церкви Малого Вознесения, а слова “галантерея” не только в названии магазина, но и в активном словаре не найти. Тогда для меня это был остров сокровищ, оправдывающий свое происхождение от французского “galanterie” – “галантность, изящность”. Я буквально прилипала к застекленным прилавкам-витринкам, где лежали ленточки, булавки, всякие пуговички, цветные нитки и блестящие наперстки, расчески и бигуди. Едва ли мы часто что-то там покупали, но всегда заходили, потому что магазинчик лежал на пути в святая святых – комиссионный магазин, о котором чуть позже.

Иногда мама отводила меня в частную группу в Козихинском переулке – детский сад прошел мимо меня. И эта недалекая дорога у меня с ней связана.

Едва ли не каждый вечер родители уходили, чаще всего в Дом литераторов, который тогда переживал пору расцвета: литературные вечера, полузапрещенные фильмы, концерты. Ходили и в ВТО (актерский клуб Всесоюзного театрального общества), и в ЦДРИ (Центральный Дом работников искусств), и в Дом композиторов (который вообще был в нашем дворе), гораздо реже в театр или Консерваторию. Почти не посещали рестораны и редко выбирались в гости (а у нас их практически не бывало). Все это было рядом, но почти всегда отправлялись на такси. В начале шестидесятых радиофицированные такси только-только появились, было их немного, и вызвать машину по телефону было непросто. Но отец знал девочек диспетчеров по именам, те узнавали его по голосу, и такси приезжало тут же. Уже в конце жизни мама как-то в разговоре произнесла слова, которые ярче всего могли бы рассказать о ее жизни: “У меня никогда не было зонтика. Ведь если идет дождь, зачем выходить на улицу?”

Обычно перед вечером мама часа на два ложилась отдыхать, потом начинала собираться. Она всегда долго и обстоятельно одевалась. Интересно, что она употребляла довольно мало косметики, никогда не делала в парикмахерской укладку, в основном носила распущенные длинные волосы или собирала их в пучок, а потом завела несколько париков с короткой стрижкой – для разнообразия и на случай, если волосы были недостаточно свежевымыты. Однако облачение было священнодействием. Мамин шкаф занимал весь длинный коридор. Вещей было много, каждое платье висело на отдельной вешалке. В ванной было зеркало во всю дверь, а напротив, над раковиной, – трельяж, трехстворчатое зеркало. Эта конструкция позволяла рассмотреть себя со всех сторон, под разными углами.

Когда они уходили, мы с тетей Паней вскоре укладывались спать. Она ночевала рядом со мной, расставляя каждый вечер раскладушку около моей кровати. Но самое интересное случалось, если мне удавалось проснуться в момент возвращения родителей. Это, конечно, выходило не каждый день. В комнате была застекленная дверь, занавешенная тяжелой зеленой портьерой. Тетя Паня мирно спала, а я, наполовину высунувшись из постели, аккуратно подцепляла тяжелую ткань и открывала узенькую щелочку. Мама в короткий миг, когда проходила мимо меня по коридору – часто в одних чулках, чтобы не шуметь, – была совершенно другой, как будто там, в неведомом мне праздничном мире, с ней происходила какая-то метаморфоза. Она приносила с собой аромат нездешней жизни – может быть, старинной, может быть, волшебной. Так или иначе, то, что я видела сквозь щелку в полутьме, не имело ничего общего с виденным при свете дня. И мне казалось тогда, что вся мамина “дневная” жизнь была именно подготовкой к этой, второй – настоящей. Папа следовал за ней тенью – непременной, но незаметной.

Особенно торжественной была подготовка к Новому году и Старому Новому году. Эти праздники требовали вечерних туалетов, длились – как правило, в Дубовом зале Дома литераторов – всю ночь, что в моих глазах делало их таинственно-прекрасными.

Дома мама чаще всего ходила в халате. Естественно, не каком-нибудь замызганном, байковом в ядовитых цветах, с жирными пятнами на животе. Халаты были шелковые, до самого пола. Больше всего она любила кимоно – с широкими рукавами и диковинными птицами или драконами на спине. Конечно, в таком халате ни жарить картошку, ни стирать было невозможно, но мама этим никогда и не занималась.

Хозяйство было делом тети Пани. Дом был в порядке: чисто, всегда есть обед. Кстати, еда родителей не слишком интересовала. Тетя Паня готовила невкусно и однообразно, деликатесов и сладостей в доме почти не бывало. Но бюджетом заведовала мама. Деньги мелкими купюрами раскладывались по конвертам – на неделю, всегда определенная сумма на еду и бытовые нужды, это выдавалось тете Пане “под отчет”, и так называемое “энзэ” – прочие расходы. Конечно, никакие такси, наряды и прочие “вечерние” потребности сюда не входили.

Покупка одежды, или, как тогда часто говорили, “тряпок”, занимала в жизни дома весьма значительное место. Естественно, покупали их не в Мосторге… Это отдельная сага, здесь – только пунктир. Во-первых, была та комиссионка на Герцена, путь к которой лежал мимо “Галантереи”. Конечно же, все продавщицы маму знали, а потому ей предоставлялась невероятная привилегия. В магазине был обеденный перерыв – с 14 до 15. Около двух часов можно было прийти и обсмотреть новые поступления, а ровно в два забрать понравившееся домой для спокойной примерки, с тем чтобы в три часа вернуться с деньгами и неподошедшим товаром. Туда же через некоторое время отправлялись надоевшие наряды. Вторым источником были немногие выезжавшие за границу, главным образом балетные труппы. Маму снабжали как танцовщицы Большого театра, так и ансамбли Игоря Моисеева и “Березки”. Кстати, одна супружеская пара танцовщиков после раннего выхода на пенсию обзавелась редкостью по тем временам – вязальной машиной, и мама очень полюбила изготовленные ими шерстяные брюки. И особенным событием бывал приезд из почти заграничной Риги с большими чемоданами дамы “из бывших”. Я очень ее любила. Она даже иногда останавливалась у нас, и тогда наступали веселые дни – приходили “тетеньки” примерять заморские “тряпочки”. Их присылали ей какие-то родственники, оказавшиеся в Европе, и продажа вещей, как я понимаю теперь, была единственным источником дохода дамы, муж которой был расстрелян (слышала, как одна из маминых приятельниц об этом сказала шепотом). Однажды она задержалась у нас чуть дольше и за эти дни расшила блестками белые тапочки-чешки для моей роли Золушки в школьном спектакле. Она спасла не только костюм, но и мое настроение. Главная роль – это было здорово, но всё портили мои короткие волосы, не позволявшие сделать красивую старинную прическу, и отсутствие хрустальных башмачков. И вот одна проблема была решена. В этой даме – кажется, ее звали Татьяна Владимировна – было нечто, отличавшее ее от всех прочих, какой-то неопознаваемый тогда, но явственно ощущавшийся налет “несоветскости”.