Много лет я об этом не вспоминала, а недавно вдруг всплыло в памяти, и, конечно же, сразу откликнулось сном. Будто я сижу у огромного стола, он медленно движется, вроде как конвейер. А на нем статуэтки гипсовые ползут однообразной нескончаемой чередой – “Мыслители” роденовские, сантиметров по тридцать ростом. Передо мной раскрытая амбарная книга, и я должна взять каждую фигурку в руки, осмотреть и записать, чем она отличается от других. Какое же счастье видеть в своей работе смысл…
Принято считать, что чем старше человек становится, тем сильнее подступает страх смерти. Но тысячу раз прав Мандельштам:
О, как мы любим лицемерить
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
“Ближе к смерти” я, как, наверное, и все, бывала не один раз. Иногда это была реальная опасность, а иногда – страх, даже ужас возникал на пустом месте.
Мне было лет четырнадцать, когда у меня на руке развился огромный гнойник – флегмона. Лечили-лечили, в конце концов стало ясно, что без операции не обойтись. Меня положили в больницу, что само по себе стало некоторым шоком. Наркоз был общий, надели маску, но не предупредили о том, какие могут возникнуть ощущения. Довольно быстро я стала задыхаться, пыталась что-то сказать, но тщетно. Недалеко от меня гремели инструментами хирургические сестры, продолжая весело болтать, что еще больше усиливало мой ужас: я поняла, что произошла какая-то роковая ошибка и я умираю. Я отчетливо помню, о чем щебетали сестрички – о том, как лучше чинить порванные чулки. (Представляете, как давно это было!) Одна из них страстно рекламировала какую-то чудо-иглу для поднятия петель. И уже в полусознании я подумала, как это нелепо, что последнее, что я слышала в жизни, – разговор о порванных чулках…
Однажды я всего лишь споткнулась на лестнице: ничего особенного, нога подвернулась. Но боль была такая, что встать я некоторое время не могла. Я сидела в оцепенении даже не от боли, но от досады, что вот – раз, и другая жизнь: никаких тебе вечерних прогулок по снежным дорожкам или зеленым лугам, никакой зарядки по утрам (я еще не знала, что зловредная ступенька навсегда разлучила меня с любимыми горными лыжами и узконосыми зимними сапожками на каблуках). Я тогда, кажется, впервые поняла, как хрупок человек, что такое пресловутый “один неверный шаг”; новое знание с каждой минутой обретало все более расширительный смысл, и страшные картины могущих случиться мгновенных катастроф заслонили уже происшедшую беду. И именно на той злополучной лестнице я поверила и в то, что человек “внезапно смертен”.
А потом мне на голову упала с крыши сосулька. Судя по размерам осколков и реакции прохожих, мое легкое сотрясение мозга стало недорогой платой за это происшествие. И в аварии я попадала. Одним словом, всякое бывало. Когда я оказалась в Израиле во время хамасовских атак, сидела в бомбоубежище, а над головой рвались сбитые “железным куполом” ракеты и по нескольку раз в день жизнь прерывало завывание воздушной тревоги, почему-то я не столько думала о грозящей опасности, а перебирала в памяти все напасти, которые прошли мимо.
Болезни – без них не проживешь. Как это ни странно, по сию пору самой тяжелой болезнью в моей жизни была корь. Впрочем, именно так и бывает, когда детские болезни настигают взрослых. Я подхватила ее в детском театре, через несколько дней заразила пятилетнюю дочь. У меня была очень высокая температура и устрашавшая даже видавших виды инфекционистов сыпь: молоденькая медсестра, присланная из поликлиники взять кровь на анализ, долго стояла у двери, боясь подойти, и все спрашивала: “А точно не чума?” Болела голова, и было очень жалко себя, до слез. Я и плакала, а когда меня начинали успокаивать, сдерживать рыдания становилось невозможно. Подходила зараженная мною, тоже вся в коревой сыпи и ревущая в три ручья дочка и, захлебываясь, умоляла: “Мамочка, милая, не умри, а то меня злая мачеха изжарит на сковородке…” Ясное дело, я уже причитала в голос, краешком сознания проклиная разом все страшные сказки.
На мою долю пришлись три эпидемии.
Когда мне было семь лет, отец отправился в туристическую поездку в Индию. С ним в группе был художник Алексей Кокорекин (автор плакатов времен Великой Отечественной войны: “За Родину!”, “Смерть фашистской гадине!” и других). Из экзотической страны он привез черную оспу, которую не сразу диагностировали, но она стала быстро распространяться. Кокорекин скончался. При всей любви советских властей тщательно скрывать подобные ЧП, сделать это не удалось. Началась массовая вакцинация, Москва была закрыта, отменили даже железнодорожные и авиарейсы. Полномасштабной эпидемии удалось избежать. Естественно, все контактировавшие с покойным – вплоть до таможенников в аэропорту и продавцов комиссионных магазинов, куда он успел сдать привезенные сувениры, и людей, их купивших, – были выявлены и немедленно изолированы. Но родители вместе со мной скрылись за город от грозившего помещения на сорок пять дней в карантин (не знаю, как они на такое решились).
Летом 1970 года, когда была эпидемия холеры, я работала в археологической экспедиции на раскопках античной греческой колонии Ольвии. После окончания нашей смены мы, естественно, отправились в Одессу – всего-то сто с небольшим километров. О том, что Одессу закрывают на карантин и прекращают всякое транспортное сообщение, я узнала, вернувшись в Москву. Стало ясно, что улетела я оттуда одним из последних рейсов – в полном счастливом неведении…
Про пандемию ковида ныне живущим рассказывать не надо. Скажу только, что в самый первый, страшный ее период я дважды была в тесном контакте с людьми, тяжело заболевшими буквально на следующий день. Обошлось.
Поэты умеют таинственным своим языком выразить то, что обычные люди не способны (или же боятся) высказать обычными, будничными словами. У Некрасова: “Тяжело умирать, хорошо умереть”, у Ивана Тхоржевского о том же: “Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить”. И – как всегда у Пушкина: простота, ирония, предельная завершенность и точность: “…Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем”.
Как часто со мной бывает, какая-то случайная встреча, картинка, эпизод, фраза, даже слово вырастает в символ, становится метафорой. Когда что-то невысказанное, мучительное концентрируется в неожиданной точке.
Вот однажды увидела старичка – маленького, сухонького. У него в руке был узелочек, как у персонажа мультфильма. Его хотелось привязать к палке и нести на плече – чисто “Ежик в тумане”. В голове вертелось неуместное: странник, калика перехожий. Куда он шел? Из какого тумана в какой туман? Он примеривался, как успеть перейти широкую улицу, пока горит зеленый свет. Стоял и наблюдал, пропустил уже две смены светофора. Я тоже остановилась, сама не знаю почему. Хотела подойти и помочь, но застеснялась. И когда он решился и шагнул на мостовую, я пошла за ним следом, чтобы жестом остановить поток, если тот замешкается. Но он пересек улицу и неторопливо побрел дальше. Куда? Что было в том узелке? Меня это почему-то мучает по сей день. Кажется, в нем и была тайна. Или хотя бы ключ к разгадке…
И еще. Прошлой осенью в саду Борисоглебского монастыря по дороге из Ростова в Углич увидела розовато-сиреневые цветы. Оказалось, это безвременник – он цветет тогда, когда земля уже покрывается слоем опавших листьев. Оказывается, и так бывает.
И – как писал Арсений Тарковский: “Жизнь хороша, особенно в конце…”
Предполагаю жить…
Иллюстрации
С мамой и папой на даче в Отдыхе. Я обрита наголо. 1954
Мой дядя Самуил Евгеньевич Фейнберг (дядя Сеня) с учениками, студентами Московской консерватории. Слева – Константин Холмогоров, отец моего мужа Михаила Холмогорова. Та самая фотография, которая хранилась в обеих наших семьях
Дядя Сеня за роялем. Рисунок Л. Е. Фейнберга. Частное собрание
Валентин Яковлев. Портрет моей будущей бабушки Марии Ивановны Коровиной (1916), увидев который мой дед заочно в нее влюбился. Частное собрание
Фейнберги на даче на Николиной Горе: моя бабушка Мария Ивановна, дедушка Леонид Евгеньевич, его брат Самуил Евгеньевич, мой папа и его младшая сестра Соня. Начало 1930-х
Папа с младшей сестрой, будущей знаменитой детской писательницей Софьей Прокофьевой. 1940-е
Папа на фронте. 1943
Мама. 1940-е
3-я Миусская улица (сейчас ул. Чаянова). Дом композиторов, где жили папины родители и где прошли мои первые детские годы
Конверт от моего детского письма, подписанный рукой отца
Мы с двоюродным братом Сергеем Прокофьевым, будущим антропософом, на Миусском сквере. Зима 1955 года
С подругой всей жизни Лёкой, Еленой Чичельницкой (Натансон). 1959
3-я Миусская улица (сейчас ул. Чаянова), 7. “Дом с белочкой”, где жили мамины родители. Внизу – та самая белочка
Бабушка, мамина мама Софья Ефремовна Прудовская, 1930-е
Дед, мамин папа Исаак Борисович Прудовский. Санаторий “Монино”, 1949
Чаепитие с соседями на даче в Отдыхе. В центре – папа и мама, слева – мамин брат Юрий Прудовский, справа – дядя Сеня и я. Конец 1950-х
Мама и папа в Отдыхе. 1963
Меня приняли в пионеры. 1963
Едем на сенокос. Единственная моя фотография из деревни Юшино, родины моей няни тети Пани. 1964
Конверт письма деда Леонида Евгеньевича мне в деревню Юшино
Мой портрет, нарисованный дедом Л. Е. Фейнбергом в Доме творчества писателей в Малеевке. 1972
Мы с первым мужем Владимиром Акулиным. 1973
С Мишей и нашей дочкой Витой. 1983
Мой дед Леонид Евгеньевич со второй женой Верой Николаевной Марковой и сыном, моим отцом. Малеевка, 1977
Дом 30 в Скатертном переулке, где мы жили с 1979 до 2017 год
Наш дом в деревне Устье Тверской области, где мы четверть века проводили каждое лето