Недрогнувшей рукой — страница 8 из 30

Первые мои годы прошли на 3-й Миусской улице. Этого адреса на карте Москвы больше нет – есть улица Чаянова.

На новую квартиру, как я уже писала, мы переехали в кооператив преподавателей Московской консерватории в Брюсовском переулке. Через некоторое время его повысили до улицы и переименовали. Мы стали жить на улице Неждановой. Но и ее сегодня нет на карте Москвы. Улица опять превратилась в переулок, на этот раз – в Брюсов.

Неподалеку была школа, в которой я проучилась с первого класса до выпускного вечера. И опять-опять… Школа стояла на улице Станиславского, теперь ее адрес – Леонтьевский переулок. Но в списке московских улиц и сейчас есть улица Станиславского (в районе Таганки, кстати, раньше Малая Алексеевская, а потом – Малая Коммунистическая).

К бабушкам-дедушкам я ездила в гости на одном из трех троллейбусов, ходивших по улице Горького. Вынуждена заметить, что и эта улица теперь именуется иначе – Тверская. К тому времени мамины родители переехали в отдельную квартиру, но недалеко – в Ново-Васильевский переулок. Уже без утомительных комментариев просто отмечу, что вскоре переулок стал улицей Юлиуса Фучика.

Мой главный взрослый дом, где прошли четыре десятилетия, выходил на улицу Герцена (ныне Большая Никитская) и два переулка – Скатертный (слух ласкает уцелевшее имя) и Скарятинский (называвшийся тогда улицей Наташи Качуевской).


У Андерсена есть сказка “О том, как буря перевесила вывески”. Очень похоже на то, что я описала: “Бедные городские жители, особенно же приезжие, совсем сбились с толку, попадали совсем не туда, куда хотели, и что мудреного, если они руководились только вывесками!”

Но я-то не вывесками руководствуюсь. Потому что вся моя жизнь прошла вокруг Садового кольца, в его объятиях, то по одну, то по другую его сторону: между Герцена и Горького, между Никитской и Тверской…

Планета Юшино, или Сталк по заброшкам

Я мечтала попасть туда, как все мы тогда мечтали попасть на другие планеты. Да это для меня, московской девочки, и была другая планета. Родители, никогда не бывавшие в такой глуши, долго сопротивлялись, но мое упорство, а потом и слезы сделали свое дело. Провожали они меня напутствием: “Обещай, что, если тебе не понравится, вернешься через три дня!”

Но как мне могло не понравиться? И после моих рассказов никого не удивило, что и вопрос будущего лета был решен. Сейчас эти две поездки в моем сознании почти слились, я уже не всегда могу отделить события одного лета от другого…

“Брянская область, Севский район, село Юшино”… Когда оттуда приходило письмо, я читала его вслух по многу раз, потому что моя няня – тетя Паня – не умела разбирать почерк младшего брата Петра. А ведь он окончил семь классов, работал одно время счетоводом в конторе и выводил ровные строчки почти писарскими, но недоступными ей – с двумя годами церковно-приходской школы – буквами. Когда я открывала конверт, тете Пане, наверное, казалось, что брат ее видит, поэтому она всегда прихорашивалась, перекалывала шпильки на своем крошечном, с грецкий орех, пучочке или тщательно поправляла платок. Я терпеливо читала письмо два-три раза подряд – медленно и с выражением, а потом каждый день в течение недели. В конце концов я выучивала его наизусть:


Здравствуй, дорогая сестрица Прасковья Ивановна, с приветом к тебе из Юшино брат Петр Иванович и его жена Таисия Степановна. Мы все, слава Богу, живы-здоровы, чего и вам желаем. Новостей особых пока нет. У деда Бокая крыша в сарае провалилась, его зашибло, на санях отвез Васька-конюх в район. Корова наша отелилась благополучно, теленочек такой хорошенький, рыженький со звездочкой белой на лбу, но по весне придется продать – куда нам еще… Ваньку-косого поймали на самогонке, додумался, дурила, тишком в городе на рынке приторговать. Говорят, если штраф огромадный не заплатит, посодют в тюрьму. Лексей участковый приехал, аппарат увез, а браги две фляги на землю вылил – вся деревня два дня от духа пьяная ходила. Паня, здоровье наше пока неплохое, тяжело только стало управляться с хозяйством, мочи нет, спина пополам переламывается, ночами не сплю, а барсучий жир, что бабка Жилиха дала, помогает не очень. Ты все-таки там, в Москве, спросила бы врачей. А то фелшер мне такое сказал, мол, спина твоя не лечится ничем, а только лежанием на печи без всякой работы. Глупой! По осени еще до снега приезжал с Украйны сын Нинки-свистелки. Привез гостинцы. Рассказывал, как работает в шахте. Мы-то думали, что у нас жисть тяжелая, а все ж не под землей, где цельный день никакого Божьего свету. Приезжай, любезная сестрица.

Остаюсь ваш любимый брат Петр Иванович


Наконец диктовался ответ. Для проверки точности записи я должна была читать каждое предложение, а потом раза два письмо целиком. Поправок тетя Паня не делала никогда.

Тетя Паня много лет спала на раскладушке, которую расставляла каждый вечер почти вплотную к моей кровати, пока отец не “выхлопотал” ей комнату в коммуналке. А все мое детство, как только мы гасили свет, я начинала приставать к уставшей за день от домашних хлопот няне: “Давай играть в колхоз!” Когда в школе проходили “Поднятую целину”, многое казалось мне странным. Тетя Паня, родившаяся в 1916 году, ярко помнила, как отца заставили отвести в колхозное стадо корову со странным для меня именем Витонка – кормилицу семьи, где Паня была младшим, одиннадцатым ребенком. И почему-то злоба и отчаяние, а вовсе не энтузиазм и радость коллективного труда окрашивали ее рассказы.

Игра наша была почти неизменна: утром приходил бригадир к председателю или же звеньевой к бригадиру “за нарядом”. И они, обсудив погоду, обязательно начинали препираться, в основном о том, что, мол, другому звену досталась работа полегче.

Няня задремывала, я протягивала руку и теребила ее: “Не спи!” Она ворчала, но, чтобы я отстала, говорила: “Все, вон подводы, пора ехать на поле”. Или: “Дождь собирается, скорее метать стога!” Это или что-то подобное означало, что начинается работа. А собственно в работу мы никогда не играли. Я знала едва ли не всех жителей небольшого села Юшино, династическую таблицу председателей колхоза, нехитрые достопримечательности – сельпо и клуб, умела петь любимые в селе застольные песни и намертво затвердила, на какие вопросы ни в коем случае нельзя отвечать. Последнее касалось обстоятельств переселения тети Пани в Москву, в частности “четверти самогона”, благодаря которой ей удалось добыть вожделенный, но по дохрущевским представлениям совершенно не нужный колхозникам паспорт.


И вот скоро я туда отправлюсь!.. Как на другую планету!.. Перед отъездом, чтобы не тащить тяжести с собой, мы послали сами себе посылки с консервами и подарками обширной тети-паниной родне, так хорошо знакомой мне по письмам… Дорогу эту я не забуду никогда. Общий вагон, где на полке положено было ехать троим, а на самом деле – сколько уместится. На станции Суземка поезд стоял минуту, надо было успеть выгрузить чемоданы и тюки, там у меня в давке слетела и навсегда сгинула на шпалах новая туфелька. Бережливая тетя Паня ругала меня и поминала туфельку все лето. И наконец – телега, устланная пахучей соломой, и впервые в жизни меня везет не мотор, а живое существо – гнедая лошадь с дивными глазами, как у красавиц, какими иллюстрировал мой дед старинные восточные сказания…

Больше всего меня поразило, что хаты были крыты соломой и что в деревне не было электричества. Потом я узнала, что до войны свет там был, но то ли фашисты, то ли наши взорвали плотину, и за двадцать лет, прошедших после Победы, так ничего не было восстановлено.

Поселили нас в освобожденном по этому случаю от хлама чуланчике. В нем не было потолка. Над головой – стропила и скат крыши. Во время сильных дождей то и дело на мой набитый сеном тюфяк сочилась капель. Зато украшен к нашему приезду он был едва ли не лучше избы. Стены побелили, пол застелили домоткаными половичками. В углу икона. А над лежанками цветные репродукции, наверное, из “Огонька” – помню как сейчас: непременная “Золотая осень” и почему-то врубелевский “Демон”. Пахнет свежим сеном – им набиты матрасы.

В доме большой стол, над ним икона с лампадкой – настоящая старая. На стенах – фотографии в самодельных рамках: напряженные позы, застывшие лица и почему-то непропорционально большие руки, аккуратно сложенные на коленях. Кровати с металлическими высокими спинками с блестящими шариками и разномастными подушками и подушечками, поставленными высокой пирамидой.

В первые дни мне было трудно есть приготовленную в печи еду – мешал привкус дыма, потом привыкла. Я все боялась, что кормить будут кашами, к которым с детства питала отвращение. Но, на мое счастье, оказалось, что главная еда – картошка, которую я обожала во всех видах.


Как же непохожи были эти два лета на привычную дачную жизнь, где компания моих ровесников гоняла по округе на велосипедах! У кого-то играли в пинг-понг, а у кого-то родители разрешали в карты – в “кинга” или просто в подкидного дурака, где танцевали под пластинки твист и чарльстон, вечерами пили со взрослыми чай на террасе под непременным оранжевым с бахромой абажуром, а потом чинно прогуливались, неспешно беседуя, по улицам поселка.

Здесь вечером выходят на горку встречать стадо. Там же узнают все новости. Я поначалу все удивлялась, как находят в этой толпе свою корову, а когда стала ухаживать за телочкой Галкой, увидела, какие у них у всех разные лица. Телочка была маленькая, ее еще не гоняли в стадо, а привязывали пастись на длинной веревке к колышку. В полдень надо было принести ей ведро воды, она уже ждала меня, и мы долго шептались щека к щеке, и иногда она облизывала мне лицо своим неожиданно шершавым языком.

В деревне компании сверстников у меня не завелось. Тетя Паня всячески ограждала меня от дурных влияний, притом что налитая мне, тринадцатилетней, стопка самогона за взрослым столом ее совершенно не смущала, как и крепкие словечки, каковыми изобиловала речь на посиделках, пока разговоры не сменялись пением “Вот кто-то с горочки спустился…”. Самогона, именовавшегося “ликер