Она простодушно хвастала своими первыми светскими успехами.
— А зимою, в первый день нового года, папенька возил меня на праздник в Эрмитаж.
Он слегка покраснел. Он мог быть, он должен был бы присутствовать на этом празднике, ежели бы…
— Лож не было, государь и его семья занимали кресла меж оркестром и скамьями. А по обеим сторонам, по ступенькам, — Мари летуче раскинула руками, — стояли камер-пажи. Ах, какая красивая форма! Какие шпаги!
"Ничего особенного. Только треуголки, обшитые позументом, и лосины, точно, хороши. А шпаги — игрушка, забава младенческая".
— Для ужина устроили дивный хрустальный шатер.
— Стеклянный, наверное. Стеклянную палатку.
— Ах, не прерывайте! Вот такой шатер…
Мари ручкою зонтика нарисовала на песке нечто, похожее на китайскую пагоду.
— Стены и потолок из стеклянных узоров, очень миленьких. Изнутри все это освещается канделябрами, а снаружи люстрами и лампами. Очаровательно! — Кузина упоенно рассмеялась. — Шатер казался сотканным из брильянтов! А если бы вы слышали музыку обер-егермейстера Нарышкина! О, это волшебство…
Она напела вполголоса тихонько, но очень верно и с чувством:
Я скромна и молчалива,
Редко видит свет ме-ня-а…
Поправила выбившийся из-под шляпки локон и вздохнула печально:
— Ах, кузен, какая жалость, что вас не было о ту пору в Петербурге!
Он молчал, похлестывая гибким прутом жасминовые кусты. Листья звучно лопались; он хлестал все усердней и чаще.
— Я вспоминала вас зимою, — сказала Мари и томно улыбнулась.
Он приостановился с занесенным прутом.
— Я танцевала на этом бале польский с одним камер-пажом. Он очень хорош собой. — Мари скользнула взглядом по фигуре кузена. — И тоже высок.
Она смеялась над ним и презирала его, это было несомненно.
Луна упиралась в окно, — как ни плотно задергивал он штору, холодный, странно властительный свет находил щель и отыскивал его пылающее лицо.
Он вскочил и раздернул занавесь. Крестообразная тень оконницы пала на тускло отсвечивающий, словно бы запорошенный мелким снегом, паркет. И стужею, бездомным хлестким ветром ударила в сердце та, петербургская ночь с рогатым месяцем, угрожающе прильнувшим к окну…
Он забылся на рассвете и проспал до полудня. И не успел проститься с нею, рано утром уехавшей в белёвское именье тетки.
"Она прекрасна, прекрасна. Она дитя. Невинное, радостное дитя. Она весела и добра. А я зол. Зол и порочен. Жизнь моя бесплодна, и никому не любезно бытие мое. Умереть. Уснуть навеки при дивных звуках "Сандрильоны"…"
Он закрыл глаза и тихонько запел:
Я скромна и молчалива,
Редко видит свет меня-а…
— Браво! Вот и развеселился наконец!
Книга скользнула на пол, он нагнулся поднять.
— Оставь. Идём, брат, на мельницу. Читать да читать — так и на тот свет угодить недолго.
Дядя взял его за плечо и вывел из кабинета.
Они прошли по шатким мосткам к лестнице, ведущей на подволоки. Белесая листва усеивала берег. Иссиня-черным вдовьим бархатом темнели в дыму облетевшего ольшаника елки. Только молодой дубок, отделившийся от поскучневшей рощи, упрямо сверкал крепкой своей одежкой. Синим и белым огнем вспыхивала вода, срываясь с лотка на почернелое деревянное колесо.
"…Еще одна осень. Зима пронесется — а весною в Петербург. Искать службы, смывать черное пятно… Почто награждает нас высшее существо жизнью? Почто обольщенья надежд, игра воображенья, коль все живое обречено смерти и ничтожеству? Блещут, бурля и взлетая, светлые брызги — и срываются с колеса, срываются с колеса. Не смыть мне позора, никто не забудет мне его… Мари знает о нем и презирает меня".
— Ну-с, опять размечтался? — Дядя ласково похлопал его по спине. — О чем, осмелюсь полюбопытствовать?
— О счастии, дядюшка.
— Весьма увлекательная материя. Занятно бы послушать.
— Итак, что есть счастие? — молвил племянник насмешливо-важным тоном. — Не кажется ли вам, что счастие — это способность мыслить и мучиться плодами размышлений? Не назовем ли мы счастием деятельность нашего разума, кипучую и бесплодную, как сия вода, бессмысленно вращающая мельничное колесо?
— Но отчего же бесплодная и бессмысленная? Колесо вертится — следственно, польза есть.
— Но не счесть ли также счастием особую отзывчивость нежной и восприимчивой души? — продолжал Евгений, увлекаясь и играя голосом, как актер на театре. — Не принадлежит ли существу существ, вечному Демиургу, свойство располагать некую избранную душу к такому восприятию особо мучительных чувствований и ощущений? И сим свойством награждается одна из ничтожнейших пылинок вечной нашей матери-земли, одна из пустейших брызг мирового океана!
Он остановился и перевел дух. Богдан Андреич поднял тревожно потемневшие глаза.
— Но, может статься, счастие — это беспечность? Забвение всяких дум и бесчувственность к страданью всего сущего? — бормотал юноша, устало моргая, но не сводя взгляда с вращающегося колеса.
— Спокойся, мой милый резонер, — заботливо проворчал Богдан Андреич. — В каждом состоянии обретается свое благо. А беды и страданья — да пропади они кинью!
Он ткнул палкою в гнилой пень. Острый наконечник застрял в трухе; дядя, крякнув, с силой выдернул его.
— О, мельчайшие брызги покорной и бессмысленной воды! — вновь задекламировал Евгений. — О, судьбы человеческие — однодневные атомы! Которая из вас замедлит свой бег, пытаясь увидеть руку, направляющую нас в сем ярком и холодном кипенье?!
Дядя засмеялся.
— А говорил, что оды не твой жанр. Эх, филозоф! — Он потрепал Евгения по щеке. — Скоро тебе служить, дружок. Мой совет: не завирайся на первый случай с новыми товарищами своими…
— Ах, не хочу я служить!
Дядя остолбенел:
— Как? Шутишь!
— Страшусь, дядюшка…
— Кого? Господь с тобою.
— Офицеров, начальства. Государя, — прошептал Евгений, отворачиваясь.
Богдан Андреич нахмурился, суровые его губы дрогнули.
— Почто бояться? Слава создателю, ты дворянский сын. Родители твои честные люди. Деды, прадеды служили трону не за страх — за совесть. А напрокудил — что ж? Послужишь, — все, брат, отскоблится.
— Все, дядюшка? — тихо спросил Евгений и умоляюще поглядел на строгие губы своего наставника.
— Все, брат, все. Господь велик, а государь милостив. Служи порядочно, чти начальство. Государя люби, как родителя своего. Сумей снискать его ласку.
"Господь велик, а государь милостив, — рассеянно размышлял он, листая журналы. — Милостив… Но она все равно не полюбит меня. Она всегда будет презирать меня".
Он перевернул несколько страниц и остановил взгляд на узком столбце стихов.
Прости мне, милый друг,
Двухлетнее молчанье:
Писать тебе посланье
Мне было недосуг.
Кто-то затевал беседу, окликал запросто, по-приятельски…
На тройке пренесенный
Из родины смиренной
В великий град Петра,
От утра до утра
Два года все крушился
Без дела в хлопотах,
Зевая, веселился
В театре, на пирах…
Он даже оглянулся: внятно слышался молодой голос. Неведомый ровесник делился своей жизнью, веселою и задумчивой… Стихи были писаны размером батюшковских "Пенат", но отличались необыкновенной верностью простых и забавных подробностей.
Я нанял светлый дом
С диваном, с камельком;
Три комнатки простые —
В них злата, бронзы нет,
И ткани выписные
Не кроют их паркет.
Окошки в сад веселый,
Где липы престарелы
С черемухой цветут…
Он слегка подпрыгнул на стуле: липы престарелы! Да вот они, за окошком! Черемуха давно отцвела — осень. Но липы, липы престарелы! Какою цветущею весною дышат неприхотливые строчки…
Где мне в часы полдневны
Березок своды темны
Прохладну сень дают;
Где ландыш белоснежный
Сплелся с фиалкой нежной
И быстрый ручеек,
В струях неся цветок,
Невидимый для взора,
Лепечет у забора.
А это уже о Маре: ручеек, свод молодых березок над оврагом..
Здесь добрый твой поэт
Живет благополучно;
Не ходит в модный свет;
На улице карет
Не слышит стук докучный…
Значит, тоже — анахорет? Милый, милый товарищ…
Укрывшись в кабинет,
Один я не скучаю
И часто целый свет
С восторгом забываю.
Друзья мне — мертвецы,
Парнасские жрецы;
Над полкою простою
Под тонкою тафтою
Со мной они живут.
Певцы красноречивы,
Прозаики шутливы
В порядке стали тут.
Прозвучали любимые имена Арьоста и Тасса, Вольтера и Горация; и вдруг хлынули стихи, заставившие замереть в истоме счастливой и горестной:
Мечта! В волшебной сени
Мне милую яви,
Мой свет, мой добрый гений,
Предмет моей любви,
И блеск очей небесный,
Лиющих огнь в сердца,
И граций стан прелестный
И снег ее лица;
Представь, что, на коленях
Покоясь у меня,
В порывистых томленьях
Склонилася она
Ко груди грудью страстной,
Устами на устах,
Горит лицо прекрасной,
И слезы на глазах!..
Неведомый товарищ, наверно, был смел и удачлив в любви — стихи его трепетали упоеньем победы.
Он со вздохом зависти захлопнул журнал. И тотчас раскрыл вновь: кто сей счастливец?
Фамилия сочинителя оказалась зашифрованной. Только позже Евгений узнал, что автором стихов был Пушкин.
Несколько дней ходил он задумчивый и взволнованный. Дядя посматривал, пытал осторожными вопросами. Но Евгений лишь улыбался загадочно: ему нравилось повторять написанные неведомым сотоварищем строки. Он бродил по опустелым полям и обнажившимся аллеям, прилаживая шаг к бойкому ритму "Городка":