Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 17 из 76

Она простодушно хвастала своими первыми светскими успехами.

— А зимою, в первый день нового года, папенька возил меня на праздник в Эрмитаж.

Он слегка покраснел. Он мог быть, он должен был бы присутствовать на этом празднике, ежели бы…

— Лож не было, государь и его семья занимали кресла меж оркестром и скамьями. А по обеим сторонам, по ступенькам, — Мари летуче раскинула руками, — стояли камер-пажи. Ах, какая красивая форма! Какие шпаги!

"Ничего особенного. Только треуголки, обшитые позументом, и лосины, точно, хороши. А шпаги — игрушка, забава младенческая".

— Для ужина устроили дивный хрустальный шатер.

— Стеклянный, наверное. Стеклянную палатку.

— Ах, не прерывайте! Вот такой шатер…

Мари ручкою зонтика нарисовала на песке нечто, похожее на китайскую пагоду.

— Стены и потолок из стеклянных узоров, очень миленьких. Изнутри все это освещается канделябрами, а снаружи люстрами и лампами. Очаровательно! — Кузина упоенно рассмеялась. — Шатер казался сотканным из брильянтов! А если бы вы слышали музыку обер-егермейстера Нарышкина! О, это волшебство…

Она напела вполголоса тихонько, но очень верно и с чувством:

Я скромна и молчалива,

Редко видит свет ме-ня-а…

Поправила выбившийся из-под шляпки локон и вздохнула печально:

— Ах, кузен, какая жалость, что вас не было о ту пору в Петербурге!

Он молчал, похлестывая гибким прутом жасминовые кусты. Листья звучно лопались; он хлестал все усердней и чаще.

— Я вспоминала вас зимою, — сказала Мари и томно улыбнулась.

Он приостановился с занесенным прутом.

— Я танцевала на этом бале польский с одним камер-пажом. Он очень хорош собой. — Мари скользнула взглядом по фигуре кузена. — И тоже высок.


Она смеялась над ним и презирала его, это было несомненно.

Луна упиралась в окно, — как ни плотно задергивал он штору, холодный, странно властительный свет находил щель и отыскивал его пылающее лицо.

Он вскочил и раздернул занавесь. Крестообразная тень оконницы пала на тускло отсвечивающий, словно бы запорошенный мелким снегом, паркет. И стужею, бездомным хлестким ветром ударила в сердце та, петербургская ночь с рогатым месяцем, угрожающе прильнувшим к окну…

Он забылся на рассвете и проспал до полудня. И не успел проститься с нею, рано утром уехавшей в белёвское именье тетки.


"Она прекрасна, прекрасна. Она дитя. Невинное, радостное дитя. Она весела и добра. А я зол. Зол и порочен. Жизнь моя бесплодна, и никому не любезно бытие мое. Умереть. Уснуть навеки при дивных звуках "Сандрильоны"…"

Он закрыл глаза и тихонько запел:

Я скромна и молчалива,

Редко видит свет меня-а…

— Браво! Вот и развеселился наконец!

Книга скользнула на пол, он нагнулся поднять.

— Оставь. Идём, брат, на мельницу. Читать да читать — так и на тот свет угодить недолго.

Дядя взял его за плечо и вывел из кабинета.


Они прошли по шатким мосткам к лестнице, ведущей на подволоки. Белесая листва усеивала берег. Иссиня-черным вдовьим бархатом темнели в дыму облетевшего ольшаника елки. Только молодой дубок, отделившийся от поскучневшей рощи, упрямо сверкал крепкой своей одежкой. Синим и белым огнем вспыхивала вода, срываясь с лотка на почернелое деревянное колесо.

"…Еще одна осень. Зима пронесется — а весною в Петербург. Искать службы, смывать черное пятно… Почто награждает нас высшее существо жизнью? Почто обольщенья надежд, игра воображенья, коль все живое обречено смерти и ничтожеству? Блещут, бурля и взлетая, светлые брызги — и срываются с колеса, срываются с колеса. Не смыть мне позора, никто не забудет мне его… Мари знает о нем и презирает меня".

— Ну-с, опять размечтался? — Дядя ласково похлопал его по спине. — О чем, осмелюсь полюбопытствовать?

— О счастии, дядюшка.

— Весьма увлекательная материя. Занятно бы послушать.

— Итак, что есть счастие? — молвил племянник насмешливо-важным тоном. — Не кажется ли вам, что счастие — это способность мыслить и мучиться плодами размышлений? Не назовем ли мы счастием деятельность нашего разума, кипучую и бесплодную, как сия вода, бессмысленно вращающая мельничное колесо?

— Но отчего же бесплодная и бессмысленная? Колесо вертится — следственно, польза есть.

— Но не счесть ли также счастием особую отзывчивость нежной и восприимчивой души? — продолжал Евгений, увлекаясь и играя голосом, как актер на театре. — Не принадлежит ли существу существ, вечному Демиургу, свойство располагать некую избранную душу к такому восприятию особо мучительных чувствований и ощущений? И сим свойством награждается одна из ничтожнейших пылинок вечной нашей матери-земли, одна из пустейших брызг мирового океана!

Он остановился и перевел дух. Богдан Андреич поднял тревожно потемневшие глаза.

— Но, может статься, счастие — это беспечность? Забвение всяких дум и бесчувственность к страданью всего сущего? — бормотал юноша, устало моргая, но не сводя взгляда с вращающегося колеса.

— Спокойся, мой милый резонер, — заботливо проворчал Богдан Андреич. — В каждом состоянии обретается свое благо. А беды и страданья — да пропади они кинью!

Он ткнул палкою в гнилой пень. Острый наконечник застрял в трухе; дядя, крякнув, с силой выдернул его.

— О, мельчайшие брызги покорной и бессмысленной воды! — вновь задекламировал Евгений. — О, судьбы человеческие — однодневные атомы! Которая из вас замедлит свой бег, пытаясь увидеть руку, направляющую нас в сем ярком и холодном кипенье?!

Дядя засмеялся.

— А говорил, что оды не твой жанр. Эх, филозоф! — Он потрепал Евгения по щеке. — Скоро тебе служить, дружок. Мой совет: не завирайся на первый случай с новыми товарищами своими…

— Ах, не хочу я служить!

Дядя остолбенел:

— Как? Шутишь!

— Страшусь, дядюшка…

— Кого? Господь с тобою.

— Офицеров, начальства. Государя, — прошептал Евгений, отворачиваясь.

Богдан Андреич нахмурился, суровые его губы дрогнули.

— Почто бояться? Слава создателю, ты дворянский сын. Родители твои честные люди. Деды, прадеды служили трону не за страх — за совесть. А напрокудил — что ж? Послужишь, — все, брат, отскоблится.

— Все, дядюшка? — тихо спросил Евгений и умоляюще поглядел на строгие губы своего наставника.

— Все, брат, все. Господь велик, а государь милостив. Служи порядочно, чти начальство. Государя люби, как родителя своего. Сумей снискать его ласку.

XXIII

"Господь велик, а государь милостив, — рассеянно размышлял он, листая журналы. — Милостив… Но она все равно не полюбит меня. Она всегда будет презирать меня".

Он перевернул несколько страниц и остановил взгляд на узком столбце стихов.

Прости мне, милый друг,

Двухлетнее молчанье:

Писать тебе посланье

Мне было недосуг.

Кто-то затевал беседу, окликал запросто, по-приятельски…

На тройке пренесенный

Из родины смиренной

В великий град Петра,

От утра до утра

Два года все крушился

Без дела в хлопотах,

Зевая, веселился

В театре, на пирах…

Он даже оглянулся: внятно слышался молодой голос. Неведомый ровесник делился своей жизнью, веселою и задумчивой… Стихи были писаны размером батюшковских "Пенат", но отличались необыкновенной верностью простых и забавных подробностей.

Я нанял светлый дом

С диваном, с камельком;

Три комнатки простые —

В них злата, бронзы нет,

И ткани выписные

Не кроют их паркет.

Окошки в сад веселый,

Где липы престарелы

С черемухой цветут…

Он слегка подпрыгнул на стуле: липы престарелы! Да вот они, за окошком! Черемуха давно отцвела — осень. Но липы, липы престарелы! Какою цветущею весною дышат неприхотливые строчки…

Где мне в часы полдневны

Березок своды темны

Прохладну сень дают;

Где ландыш белоснежный

Сплелся с фиалкой нежной

И быстрый ручеек,

В струях неся цветок,

Невидимый для взора,

Лепечет у забора.

А это уже о Маре: ручеек, свод молодых березок над оврагом..

Здесь добрый твой поэт

Живет благополучно;

Не ходит в модный свет;

На улице карет

Не слышит стук докучный…

Значит, тоже — анахорет? Милый, милый товарищ…

Укрывшись в кабинет,

Один я не скучаю

И часто целый свет

С восторгом забываю.

Друзья мне — мертвецы,

Парнасские жрецы;

Над полкою простою

Под тонкою тафтою

Со мной они живут.

Певцы красноречивы,

Прозаики шутливы

В порядке стали тут.

Прозвучали любимые имена Арьоста и Тасса, Вольтера и Горация; и вдруг хлынули стихи, заставившие замереть в истоме счастливой и горестной:

Мечта! В волшебной сени

Мне милую яви,

Мой свет, мой добрый гений,

Предмет моей любви,

И блеск очей небесный,

Лиющих огнь в сердца,

И граций стан прелестный

И снег ее лица;

Представь, что, на коленях

Покоясь у меня,

В порывистых томленьях

Склонилася она

Ко груди грудью страстной,

Устами на устах,

Горит лицо прекрасной,

И слезы на глазах!..

Неведомый товарищ, наверно, был смел и удачлив в любви — стихи его трепетали упоеньем победы.

Он со вздохом зависти захлопнул журнал. И тотчас раскрыл вновь: кто сей счастливец?

Фамилия сочинителя оказалась зашифрованной. Только позже Евгений узнал, что автором стихов был Пушкин.

Несколько дней ходил он задумчивый и взволнованный. Дядя посматривал, пытал осторожными вопросами. Но Евгений лишь улыбался загадочно: ему нравилось повторять написанные неведомым сотоварищем строки. Он бродил по опустелым полям и обнажившимся аллеям, прилаживая шаг к бойкому ритму "Городка":