Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 21 из 76

— Отчего ты не расстанешься с этим монстром? Вечно он под хмельком; давеча письмо мое потерял. Спасибо еще, признался.

— Эугений, красота моя! — взмолился барон. — Когда тебе надоест упрекать меня моим слугой? Пойми наконец: я уважаю в Никите собственные мои качества. Он — мое alter ego.

— Но твое второе "я" обходится тебе слишком дорого!

— Но я без Никитки — как Амур без Венеры. Я — лишенный моего Никитушки? — Дельвиг с комическим ужасом развел руками. — Да это все равно что мой обожаемый Эугений без мечты о прелестной кузине.

Евгений нахмурился:

— Ежели б не твои каждодневные напоминанья, я бы давно позабыл образ моей прелестницы.

— Ты ветреник, красота моя!

— Нет, Антон, — с тихой серьезностью возразил Баратынский. — Я рад бы полюбить всею душой.


Он усердно гнал мечты о счастье. Иногда в предрассветные часы, когда сны, ступая на порог действительности, становились особенно вольны и смелы, ему смутно представлялось что-то ярко освещенное, благоуханное, праздничное. Не то стоит он среди умиленной толпы в прекрасной церкви, не то сидит в зале, полной друзей и родных, и пьет душистое вино. И рядом, незаметно прильнув, — она, счастливо покорная, что-то шепчущая… Он вздрагивал и раскрывал глаза. Окно, полное мутным осенним рассветом, пялилось слепо и насмешливо.

— Хорош буду я, прося руку прелестного ангела! — шептал он, усмехаясь отвратительному окну. — Хороша будет она, приняв предложенье позорного отверженца!

И вскакивал, как обожженный.

Слуга, недовольно ворча, втаскивал лохань и кувшин с ледяной водою. Евгений ополаскивал обеими пригоршнями лицо; взбодряясь веселым фырканьем, плескал себе на грудь и плечи. Никита, продолжая ворчать, растирал барина мохнатым полотенцем; Евгений облачался в нарядный гвардейский мундир, и слуга почтительно примолкал.


— Ты нынче в дурном расположении, красота моя. Отчего ты не влюбишься? Иль мало в Петербурге Лаис и Фрин? — разглагольствовал Дельвиг, сочно шлепая по лужам и с наслажденьем подставляя щеки ветру. — Ты скрытен, скрытен, душа моя! Ни за что не поверю, что можно поэту жить в столь пышном граде одними мечтами!

Баратынский молчал, сунув руки в дырявых перчатках в карманы.

— А то, ежели согласишься, познакомлю тебя с наядами Крестовского острова. Страшусь только щепетливости твоей… Ба, вон и Туманский шествует!

Барон вскинул тросточку и отсалютовал ею тощему человеку в тусклом цилиндре и трикотовых панталонах.

Двоюродный брат признанного элегика Василия Иваныча Туманского ничем не напоминал своего самодовольного родича. Жидкими бакенами и испитым лицом он походил более на подьячего, нежели на поэта. Но в маленьких запавших глазках стояла темная пристальная печаль; движенья руки, затянутой в несвежую замшу, были несуетны, даже величавы.

— Знакомьтесь, господа! — весело приказал Дельвиг.

Туманский сдержанно приподнял цилиндр.

— Где ты нынче обедаешь, cher ThХodor? [57]

Туманский грустно усмехнулся, принял позу театрального оракула и воздел руку к небесам:

— Chez le grand restaurateur [58].

Друзья расхохотались.

— Нет, этак невозможно, — сказал Дельвиг, протирая платком стекла очков. — Идемте к Молинари. Я угощаю.

Поэты расположились к углу, близ стойки конторщицы, — там же, где он сидел три года тому со своими преступными сотоварищами.

"Творец всемогущий — три года! А словно бы только вчера… Но в этот срок поблекла моя младость и непоправимо омрачилась будущность…"

Он почуял на себе пристальный взгляд Туманского и смущенно потупился. Но тотчас превозмог себя и храбро поднял глаза. Туманский дружески улыбнулся:

— Вам нездоровится?

Что-то почти родственное почудилось Евгению в испытующем взгляде, в сострадательном звуке голоса — во всем облике этого молодого, но уже отцветшего человека.

— Не правда ли, — сбивчиво начал он, обращаясь к новому знакомцу, — не правда ли, это чудесно, что мы, не знакомые ранее друг с другом, соединены сейчас этим столом и беседуем, как давние приятели?

Туманский кивнул поощрительно.

— Поэзия представляется мне чем-то вроде рыцарского стола короля Артура. А иногда кажется: она — некий талисман, роднящий разрозненные души. А вы как полагаете?

— Она, однако ж, способна и разделять людей, — заметил Туманский.

— И даже делать их врагами, — добавил Дельвиг и выбил вилкою о край тарелки маршевый мотив.

— Но разве поэзия, очаровывая, не обессиливает вредные чары? — возразил Баратынский.

Тонкие губы Туманского дернулись горестно и насмешливо, но он тотчас приструнил их внимательною улыбкой.

— Вы усаживаете нынешнюю поэзию на трон, ею покамест не заслуженный. Оно и понятно: так свойственно поступать неофитам всякого религиозного направления. Не сердитесь на мои слова, ради бога. Но мне думается, что в жизни существуют материи более высокие и всеобъемлющие.

— Но разве… — спросил было Евгений. Дельвиг незаметно толкнул его колено.

Туманский продолжал:

— Кроме того, в суровом нашем климате невозможно произрастанье роскошных цветов, способных привлечь ароматом своим простуженное обонянье общества. Поэзия не может и не должна владеть, умом просвещенного россиянина всецело.

— Что поделывает твой кузен Базиль? — спросил Дельвиг.

— Василий Иваныч вновь отправляется за границу.

— Какой счастливец, — завистливо проговорил Евгений. И густо покраснел: каверзный ликер Молинари слишком развязывал язык.

— Счастливец? — удивленно повторил Туманский.

— Друг мой служит в полку, — пояснил Дельвиг. — Он человек подневольный. — И вдруг засмеялся: — Он, как птичка твоего стихотворения, жаждет на волю вырваться. Но идемте, господа?

И, мурлыча бойкое, развалисто двинулся к дверям.


"Но почему Антон так сказал? "Вырваться". Разве жажду я вырваться? А этот… Чудак! О высоком, о всеобъемлющем. Но что превыше поэзии? Говорят, он масон. Тайное общество… Вздор. Игра".

Туманский обернулся, словно его за фалду дернули.

— Вам нехорошо, Баратынский? Вы бледны.

— Оставь его, — смеясь попросил Дельвиг. — У моего Эугения свойство покидать собеседников, не выходя из их круга.

Да, это свойство водилось за ним. Дельвиг- подшучивал, сперва сострадательно, а потом беспечно: "Красота моя, ты вдруг словно заболеваешь или задремываешь под каким-то магнетическим воздействием. Глаза блуждают в поднебесье, губы шевелятся, лоб в испарине…"

— Вы странны. Но это странность подлинная, — заметил Туманский, участливо беря его под руку. — Нынче многие ведь странничают. Даже император.

Евгений неприязненно высвободил локоть и с высокомерным удивленьем посмотрел на Туманского.

— Запутал я вас? — Туманский опять приструнил свои беспокойные губы. — Нынче много путаницы. Но большие мухи прорывают паутину.

— А маленькие? — раздраженно спросил Евгений.

— А маленькие погибают от паука.

— Я желал бы узнать от вас, чему все-таки должен отдаваться просвещенный россиянин всецело?

— Служить исправлению нравов, — хладнокровно сказал Туманский.

— Идемте, господа, идемте, — миролюбиво молвил барон. — Моцион способствует игре воображения. Давно ли ты, Федор Антоныч, был последний раз на театре?

— С тех пор как угасла звезда Озерова, почитай что и не был.

— A propos — об Озерове. Недоумеваю, что восхищало нашу публику в творениях сего тяжеловесного пересмешника великих французских трагиков? — с готовностью подхватил барон. — Озеров обработал события отечественной истории, но в поэзии его нет ничего отечественного.

— Всяк волен судить по-своему.

— Трагедия Озерова — это тот же Аничков, — горячо убеждал Дельвиг, указывая тростью на сияющий в резком осеннем солнце портик дворца. — Сия пересаженная на русскую почву эллинская древность, перед тем переведенная на французский, ничего национального в характере своем не имеет. Александрийский стих озеровских сочинений вовсе не свойствен языку нашему. Да и кто, кроме Пушкина, может похвалиться верным чувством нашей природной речи?

— Пушкин? — задумчиво повторил Туманский. — Да, конечно. Кстати — известен ли вам, господа, его последний ноэль? Где о кочующем деспоте?

— Да, он читал что-то, — уклончиво промямлил Дельвиг.

Евгений остро глянул да приятеля.

— Ка-аму, ка-аму? Пирожки милёны, а-реш-ки калены! — лениво проорал уличный продавец, несущий на голове плавно колыхающийся лоток. — Ка-аму, ка-аму…

И вдруг смолк. И неуклюже, едва не опрокинув наземь, опустил ношу, на мостовую. И барыня с раскрытым зонтиком, и бредущая вслед за нею толстуха кухарка с корзиной, полной битой птицей, и даже скользящий вдоль берега ялик с гребцом в красной рубахе — все смолкло, замерло, словно очарованное манием незримого божества.

Вдоль парапета, задумчиво склонив голову в шляпе с плюмажем, шел Александр Павлович. На нем был темный наваченный сюртук с серебряными пуговицами и высокие блестящие сапоги с наколенниками.

Сзади, значительно одаль, старательно вышагивал рослый адъютант в полковничьем мундире с одной эполетой. Дельвиг и Туманский соступили на мостовую; ошеломленный Евгений прижался к гранитному парапету.

Император поднял бледное опечаленное лицо; голубые глаза скользнули напряженно и невнимательно по фигуре юноши. Пухлый рот вяло улыбался.

— Merci, ne vous dИrangez pas [59],- вполголоса сказал государь и прошествовал мимо.

— Вот… Вот наш император, — растерянно протирая очки, бормотал Дельвиг. — Прекрасен и добр. И всегда, всегда…

— Как он красив и грустен, — тихо сказал Евгений. — Но мне показалось… Мне почудилось в нем что-то усталое, угнетенное даже.

— Да, он похож на усталую обкормленную лошадь, — сочувственно подтвердил Туманский. — А что до угнетенности… Помните Шенье? L'oppresseur n'est jamais libre du frein…