[60] Ho я вынужден вас оставить, господа.
И, вскинув потертый цилиндр, повернул к Прачечному мосту.
— Странный и неприятный человек, — сказал Евгений. — Но господь с ним, договорим в следующий раз. — Он мечтательно улыбнулся. — Впервые я так близко видел государя… Если бы мне повстречать его хоть еще раз, если б я мог осмелиться высказать ему мое раскаянье… Как ты думаешь, Антон, понял бы он меня? Простил бы?
— Разумеется, — пробормотал барон. — Разумеется.
— Здравствуй, братец! Здравствуй, барошка, друг ты мой сердешный!
— Здравствуй, здравствуй, душа моя…
Дельвиг, взволнованно запыхтев, облапил своего маленького и верткого друга. Пушкин звонко чмокнул его в губы и обратил к Евгению запрокинутое лицо:
— Вы — Баратынский! Очень рад.
Отступил немного и засмеялся радостно:
— Экая высокость! Даже завидно, право. Чудо — последняя ваша элегия! А у меня ералаш — уезжаю!
И распахнул двери, пропуская гостей.
Просторный Демутов номер был полон дыма и хмельных голосов. Красные блистающие лица; мундиры, зеленые и синие; размашисто перелетающие руки — все это ярким веером развернулось перед Евгением.
Две стоящие посреди комнаты фигуры привлекали особое вниманье. Коренастый генерал в расстегнутом мундире и с всклокоченной черно-седой головою крушил невидимою саблей невидимого противника, то и дело обращаясь кмолодому гусарскому ротмистру. Генерал грозил жестами и хриплым голосом, свирепым сверканьем красно-карих глаз — могло поначалу представиться, что он на чем свет стоит распекал гусара. Но, прислушавшись и приглядевшись, Евгений изумился тем бережным, как бы опасливым упорством, с которым тот удерживался на одном месте, — словно пьяный, давший слово пройти по одной половице.
— Ежели мы, любезнейший мой Петр Яковлевич, и достойны сожаленья, то не в убийственных, смертоносных битвах, не в изнурительных походах! Нет, клянусь вам — нет! Нам надо сожалеть, что окружены мы обществом тупоумных болтунов и сановных палачей!
Гусар безмолвствовал. Лишь тщательные, как бы кисточкой миниатюриста выписанные дуги бровей приподымались с легким вниманьем. Он был высок и осанист, но, казалось, остерегался двигаться и даже говорить; в его тонком прямом стане, чуть откинутом назад, была фарфоровая твердость и хрупкость.
Пушкин, подкравшись сбоку, внезапно прыгнул на шею шатнувшегося генерала.
— Денис Васильич! Оставьте хоть напоследях серьезные речи! Уезжаю!
— Ну, ну, озорник, — добродушно проворчал Денис Васильич, подхватывая проказника. Гусар каменно улыбнулся.
Пушкин, смугло покраснев, высвободился из объятий генерала.
— Прошу простить меня, beau Tchaadaeff [61],- я нынче шаловлив сверх меры. — Он хлопнул в ладоши. — Но, господа, позвольте представить вам нового моего приятеля! Баратынский! — И, почтительно полуобняв, повел гостя к столу.
— Ур-ра, Баратынский! — встряхнув короткими кудлами, вскричал пьяный офицер с дерзкими припухшими глазами. — Позвольте выпить ваше здоровье!
— Молчи, Мансуров! — оборвал Пушкин. — Ради бога, господа, молчите все! Давыдов — вы старше всех нас. Вы и самый славный средь нас, — благословите на подвиг ратный нового товарища нашего! И — виват поэзия!
— Поэзия, — пробормотал Давыдов, грузно седлая стул. — Я прирос к ней, как полынь к розе.
Он уронил спутанную голову на кулак и внятно храпнул.
— Эх, Денис, Денис, — сокрушенно пробурчал Мансуров. — Укатали сивку крутые горки.
— Нет! — взревел Давыдов и с силой ткнул перед собой волосатым кулаком. — Не остарел Денис! Но когда подлость обстает со всех сторон, когда плюнуть нельзя, чтоб не попасть в гнусную образину фискала и палача, — увольте! И служба не в службу!
— Увы, — тихо возразил Пушкин. Выбритый его череп странно озарился дрогнувшей свечой, и Евгения странно поразила беспокойная волнистость темени, синеватого от проросших волос.
— Что — увы? — сипло спросил Мансуров.
Пушкин съежился на диване, поджал под себя ноги и стал похож на наказанного ребенка.
— Увы, — повторил он. — В России нельзя без службы.
— Служенье, служенье, — пробормотал захмелевший Дельвиг.
— Мыслящий человек без определенных занятий в России подозрителен. — Пушкин обнажил яркие и крупные, как у собаки, зубы. — Ежели он станет к тому же высказывать свои мысли вслух, его по щекам прибьют. Как непотребную прачку.
Он пружинно вскочил с дивана.
— Человек! Шампанского!
Чаадаев вкрадчиво прошагал к дверям. Давыдов остановил его умоляющим восклицаньем:
— Петр Яковлевич! Ради Христа! Обождите немного!
— Н-не выпускать Чаадаева! — взревел Мансуров — и тотчас испуганно заткнул ладонью свой румяный рот.
Чаадаев медленно полуобернулся. Его светлый, почти неподвижный взгляд неторопливо вбирал окружающие лица и предметы.
Этот молодой хрупкий офицер с неестественно нежным цветом лица казался неоспоримо старшим даже рядом с полуседым героем-поэтом.
Евгений невольно залюбовался царственным профилем Чаадаева, его чеканным подбородку и неприступным отвесом мертвенно-бледного лба.
— Известно ли вам, господа, — сказал Давыдов, доверительно понизив голос, — знаете ли вы, что на Украине кипенье? В Чугуеве военные поселенцы взбунтовались! — Он наступательно звякнул шпорами. — Мерзавец Аракчеев кровью залил!
— Тсс! — свистяще остерег Мансуров и пьяно захохотал.
— А Священный союз? — напомнил внезапно очнувшийся плотный темнолицый офицер.
— Князь Вяземский справедливо называет сей союз Варфоломеевской ночью политики, — подхватил Давыдов.
— Ах, господа! — тоскливо воскликнул Мансуров. — Какая грусть, куда ни кинь взор!
Когда же мы объединимся в свой священный союз честных, людей? — вопросил темнолицый офицер и стукнул кулаком по столу.
— Михайло Орлов с безумным Мамоновым пытались, — Давыдов рванул густой ус кверху. — Общество собирали. Орден русских рыцарей.
— О это российское рыцарство! — обронил Чаадаев, и брови его двинулись жалостливо и презрительно.
— Да! — с жаром вскричал Давыдов. — Надо споспешествовать!
Пушкин вскинул вспыхнувший голубым огнем взгляд и поднял стакан:
— Господа! За свободное правление!
Выпили дружно и безмолвно.
— А я представляю себе это свободное правление как крепость у моря, — загремел Давыдов. — Я человек военный и ясно вижу: блокадой сию крепость не захватить, а штурм дорого стоит. — Он усмехнулся Чаадаеву. — Тут надобна осада. Не так ли, коллега?
— Тот, кто презирает мир, не думает о его исправлении, — сказал Чаадаев, неопределенно поведя плечом. — Однако прощайте, господа!
Пушкин кинулся провожать. Давыдов, приметно взбодренный не то заключительной фразой Чаадаева, не то его уходом, продолжал с яростным воодушевленьем:
— Но ни Орлов, ни бешеный Мамонов не помышляют об осаде! А Пестель…
— В-верно! — басисто пророкотал плотный офицер. — В-выпьем, господа!
— Тсс! — просвистел Мансуров — и опять упал головой на кулаки.
— Здоровье Чаадаева! — предложил Дельвиг, раскачиваясь и блаженно улыбаясь.
Стаканы звякнули. Вбежавший человек подал зажженные трубки. Густое качающееся облако застлало лица и голоса. Евгений, напрягаясь, ловил грозное бубненье Давыдова:
— Орлов! Он идет к крепости по чистому полю. Думает — вся Россия движется следом. Ха-ха-ха! А выходит, он и Мамонов — как Ахилл и Патрокл. Вдвоем на Трою! Двое — на Трою!
— Прелестное бонмо! — одобрил Дельвиг. — Евгений, красота моя, запомни!
— Евгений, красота моя, — протяжно, в тон Дельвигу, подхватил вернувшийся Пушкин и со смехом обнял гостя. — Позволь мне, как старшему первому перешагнуть через приличия! Будем на "ты"!
И опять вспыхнул смуглым, крепким румянцем и оскалился зубасто, весело:
— Прости мне пьяную болтовню. Прости нынешний ералаш — уезжаю! Меняется жизнь; все, все меняется!
И отъехал немного вместе со стулом, глядя высоко и невидяще. Ясный его голос стал вдруг тускл и глуховат.
— Друзья, сердце мое дает знак: скоро пробьет всем нам час разлуки.
И, обернувшись к Евгению, кивнул, будто прося не поддаваться мимовольной грусти:
— Баратынский, я тебе стихи скажу. Страсть как хочется.
Встал, дернул узел пышного галстука — и, крепко держа концы его, тихо начал:
От хладных прелестей Невы,
От вредной сплетницы молвы,
От скуки, столь разнообразной…
Слова бежали неторопливо, точно приглядываясь друг к другу.
Меня зовут холмы, луга,
Тенисты клены огорода,
Пустынной речки берега
И деревенская свобода…
И снова радостью узнаванья, несомненного родства широко опахнулось сердце. Пестрый веер раздернулся, развеялось дымное облако, и друг, кровный родич, приблизился, стал у самого сердца.
Дай руку мне. Приеду я
В начале мрачном сентября:
С тобою пить мы будем снова,
Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злого,
Насчет холопа записного…
Пушкин примолк на миг; быстро глянул вокруг; едкое выраженье мелькнуло в морщине лба, в сузившихся глазах.
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.
— Божественно! — воскликнул Дельвиг. Шатаясь, полез из-за стола и потянулся расплескивающимся стаканом к Пушкину.
— Божественно, — грозно подтвердил Давыдов и опустился на кровать, прикрытую полосатым бухарским халатом.
"Божественно, — повторил про себя Евгений. — Но эти две строчки, последние… Что в них? Ах, все божественно!"
Встрепанный коридорный принес замороженного шампанского. Смеясь и ругаясь, Пушкин разделил по стаканам перемерзшее вино, вываливающееся из серебряного ведерка желтоватыми студенистыми комьями. Все, кроме богатырски храпящего Давыдова, весело и шумно съели ледяное, дрожливое шампанское. Пушкин выдернул из-под спящего генерала халат и с таинственным видом выскользнул в коридор. Дельвиг предложил выпить еще; очну