Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 22 из 76

[60] Ho я вынужден вас оставить, господа.

И, вскинув потертый цилиндр, повернул к Прачечному мосту.

— Странный и неприятный человек, — сказал Евгений. — Но господь с ним, договорим в следующий раз. — Он мечтательно улыбнулся. — Впервые я так близко видел государя… Если бы мне повстречать его хоть еще раз, если б я мог осмелиться высказать ему мое раскаянье… Как ты думаешь, Антон, понял бы он меня? Простил бы?

— Разумеется, — пробормотал барон. — Разумеется.

XXIX

— Здравствуй, братец! Здравствуй, барошка, друг ты мой сердешный!

— Здравствуй, здравствуй, душа моя…

Дельвиг, взволнованно запыхтев, облапил своего маленького и верткого друга. Пушкин звонко чмокнул его в губы и обратил к Евгению запрокинутое лицо:

— Вы — Баратынский! Очень рад.

Отступил немного и засмеялся радостно:

— Экая высокость! Даже завидно, право. Чудо — последняя ваша элегия! А у меня ералаш — уезжаю!

И распахнул двери, пропуская гостей.

Просторный Демутов номер был полон дыма и хмельных голосов. Красные блистающие лица; мундиры, зеленые и синие; размашисто перелетающие руки — все это ярким веером развернулось перед Евгением.

Две стоящие посреди комнаты фигуры привлекали особое вниманье. Коренастый генерал в расстегнутом мундире и с всклокоченной черно-седой головою крушил невидимою саблей невидимого противника, то и дело обращаясь кмолодому гусарскому ротмистру. Генерал грозил жестами и хриплым голосом, свирепым сверканьем красно-карих глаз — могло поначалу представиться, что он на чем свет стоит распекал гусара. Но, прислушавшись и приглядевшись, Евгений изумился тем бережным, как бы опасливым упорством, с которым тот удерживался на одном месте, — словно пьяный, давший слово пройти по одной половице.

— Ежели мы, любезнейший мой Петр Яковлевич, и достойны сожаленья, то не в убийственных, смертоносных битвах, не в изнурительных походах! Нет, клянусь вам — нет! Нам надо сожалеть, что окружены мы обществом тупоумных болтунов и сановных палачей!

Гусар безмолвствовал. Лишь тщательные, как бы кисточкой миниатюриста выписанные дуги бровей приподымались с легким вниманьем. Он был высок и осанист, но, казалось, остерегался двигаться и даже говорить; в его тонком прямом стане, чуть откинутом назад, была фарфоровая твердость и хрупкость.

Пушкин, подкравшись сбоку, внезапно прыгнул на шею шатнувшегося генерала.

— Денис Васильич! Оставьте хоть напоследях серьезные речи! Уезжаю!

— Ну, ну, озорник, — добродушно проворчал Денис Васильич, подхватывая проказника. Гусар каменно улыбнулся.

Пушкин, смугло покраснев, высвободился из объятий генерала.

— Прошу простить меня, beau Tchaadaeff [61],- я нынче шаловлив сверх меры. — Он хлопнул в ладоши. — Но, господа, позвольте представить вам нового моего приятеля! Баратынский! — И, почтительно полуобняв, повел гостя к столу.

— Ур-ра, Баратынский! — встряхнув короткими кудлами, вскричал пьяный офицер с дерзкими припухшими глазами. — Позвольте выпить ваше здоровье!

— Молчи, Мансуров! — оборвал Пушкин. — Ради бога, господа, молчите все! Давыдов — вы старше всех нас. Вы и самый славный средь нас, — благословите на подвиг ратный нового товарища нашего! И — виват поэзия!

— Поэзия, — пробормотал Давыдов, грузно седлая стул. — Я прирос к ней, как полынь к розе.

Он уронил спутанную голову на кулак и внятно храпнул.

— Эх, Денис, Денис, — сокрушенно пробурчал Мансуров. — Укатали сивку крутые горки.

— Нет! — взревел Давыдов и с силой ткнул перед собой волосатым кулаком. — Не остарел Денис! Но когда подлость обстает со всех сторон, когда плюнуть нельзя, чтоб не попасть в гнусную образину фискала и палача, — увольте! И служба не в службу!

— Увы, — тихо возразил Пушкин. Выбритый его череп странно озарился дрогнувшей свечой, и Евгения странно поразила беспокойная волнистость темени, синеватого от проросших волос.

— Что — увы? — сипло спросил Мансуров.

Пушкин съежился на диване, поджал под себя ноги и стал похож на наказанного ребенка.

— Увы, — повторил он. — В России нельзя без службы.

— Служенье, служенье, — пробормотал захмелевший Дельвиг.

— Мыслящий человек без определенных занятий в России подозрителен. — Пушкин обнажил яркие и крупные, как у собаки, зубы. — Ежели он станет к тому же высказывать свои мысли вслух, его по щекам прибьют. Как непотребную прачку.

Он пружинно вскочил с дивана.

— Человек! Шампанского!

Чаадаев вкрадчиво прошагал к дверям. Давыдов остановил его умоляющим восклицаньем:

— Петр Яковлевич! Ради Христа! Обождите немного!

— Н-не выпускать Чаадаева! — взревел Мансуров — и тотчас испуганно заткнул ладонью свой румяный рот.

Чаадаев медленно полуобернулся. Его светлый, почти неподвижный взгляд неторопливо вбирал окружающие лица и предметы.

Этот молодой хрупкий офицер с неестественно нежным цветом лица казался неоспоримо старшим даже рядом с полуседым героем-поэтом.

Евгений невольно залюбовался царственным профилем Чаадаева, его чеканным подбородку и неприступным отвесом мертвенно-бледного лба.

— Известно ли вам, господа, — сказал Давыдов, доверительно понизив голос, — знаете ли вы, что на Украине кипенье? В Чугуеве военные поселенцы взбунтовались! — Он наступательно звякнул шпорами. — Мерзавец Аракчеев кровью залил!

— Тсс! — свистяще остерег Мансуров и пьяно захохотал.

— А Священный союз? — напомнил внезапно очнувшийся плотный темнолицый офицер.

— Князь Вяземский справедливо называет сей союз Варфоломеевской ночью политики, — подхватил Давыдов.

— Ах, господа! — тоскливо воскликнул Мансуров. — Какая грусть, куда ни кинь взор!

Когда же мы объединимся в свой священный союз честных, людей? — вопросил темнолицый офицер и стукнул кулаком по столу.

— Михайло Орлов с безумным Мамоновым пытались, — Давыдов рванул густой ус кверху. — Общество собирали. Орден русских рыцарей.

— О это российское рыцарство! — обронил Чаадаев, и брови его двинулись жалостливо и презрительно.

— Да! — с жаром вскричал Давыдов. — Надо споспешествовать!

Пушкин вскинул вспыхнувший голубым огнем взгляд и поднял стакан:

— Господа! За свободное правление!

Выпили дружно и безмолвно.

— А я представляю себе это свободное правление как крепость у моря, — загремел Давыдов. — Я человек военный и ясно вижу: блокадой сию крепость не захватить, а штурм дорого стоит. — Он усмехнулся Чаадаеву. — Тут надобна осада. Не так ли, коллега?

— Тот, кто презирает мир, не думает о его исправлении, — сказал Чаадаев, неопределенно поведя плечом. — Однако прощайте, господа!

Пушкин кинулся провожать. Давыдов, приметно взбодренный не то заключительной фразой Чаадаева, не то его уходом, продолжал с яростным воодушевленьем:

— Но ни Орлов, ни бешеный Мамонов не помышляют об осаде! А Пестель…

— В-верно! — басисто пророкотал плотный офицер. — В-выпьем, господа!

— Тсс! — просвистел Мансуров — и опять упал головой на кулаки.

— Здоровье Чаадаева! — предложил Дельвиг, раскачиваясь и блаженно улыбаясь.

Стаканы звякнули. Вбежавший человек подал зажженные трубки. Густое качающееся облако застлало лица и голоса. Евгений, напрягаясь, ловил грозное бубненье Давыдова:

— Орлов! Он идет к крепости по чистому полю. Думает — вся Россия движется следом. Ха-ха-ха! А выходит, он и Мамонов — как Ахилл и Патрокл. Вдвоем на Трою! Двое — на Трою!

— Прелестное бонмо! — одобрил Дельвиг. — Евгений, красота моя, запомни!

— Евгений, красота моя, — протяжно, в тон Дельвигу, подхватил вернувшийся Пушкин и со смехом обнял гостя. — Позволь мне, как старшему первому перешагнуть через приличия! Будем на "ты"!

И опять вспыхнул смуглым, крепким румянцем и оскалился зубасто, весело:

— Прости мне пьяную болтовню. Прости нынешний ералаш — уезжаю! Меняется жизнь; все, все меняется!

И отъехал немного вместе со стулом, глядя высоко и невидяще. Ясный его голос стал вдруг тускл и глуховат.

— Друзья, сердце мое дает знак: скоро пробьет всем нам час разлуки.

И, обернувшись к Евгению, кивнул, будто прося не поддаваться мимовольной грусти:

— Баратынский, я тебе стихи скажу. Страсть как хочется.

Встал, дернул узел пышного галстука — и, крепко держа концы его, тихо начал:

От хладных прелестей Невы,

От вредной сплетницы молвы,

От скуки, столь разнообразной…

Слова бежали неторопливо, точно приглядываясь друг к другу.

Меня зовут холмы, луга,

Тенисты клены огорода,

Пустынной речки берега

И деревенская свобода…

И снова радостью узнаванья, несомненного родства широко опахнулось сердце. Пестрый веер раздернулся, развеялось дымное облако, и друг, кровный родич, приблизился, стал у самого сердца.

Дай руку мне. Приеду я

В начале мрачном сентября:

С тобою пить мы будем снова,

Открытым сердцем говоря

Насчет глупца, вельможи злого,

Насчет холопа записного…

Пушкин примолк на миг; быстро глянул вокруг; едкое выраженье мелькнуло в морщине лба, в сузившихся глазах.

Насчет небесного царя,

А иногда насчет земного.

— Божественно! — воскликнул Дельвиг. Шатаясь, полез из-за стола и потянулся расплескивающимся стаканом к Пушкину.

— Божественно, — грозно подтвердил Давыдов и опустился на кровать, прикрытую полосатым бухарским халатом.

"Божественно, — повторил про себя Евгений. — Но эти две строчки, последние… Что в них? Ах, все божественно!"

Встрепанный коридорный принес замороженного шампанского. Смеясь и ругаясь, Пушкин разделил по стаканам перемерзшее вино, вываливающееся из серебряного ведерка желтоватыми студенистыми комьями. Все, кроме богатырски храпящего Давыдова, весело и шумно съели ледяное, дрожливое шампанское. Пушкин выдернул из-под спящего генерала халат и с таинственным видом выскользнул в коридор. Дельвиг предложил выпить еще; очну