— Отлично! У меня, Ю propos, кузина на выданье. Что может быть апропее! — Он залился смехом, чрезвычайно довольный изобретенным словцом. Но тотчас вздохнул и почмокал тугими глянцевитыми губами. — Да не хлебнуть бы тебе заботушки. Весьма ощутительна в девке диспозиция к кокетству. Игрунья. Живая…
— Вы же сами учили, что рыбу надобно брать ту, что сильнее бьется. И в коей, следственно, больше жизни, — возразил Закревский и приятно улыбнулся.
Арсений Андреич мечтал о дальнейшем упрочении столичной карьеры. Свое удаление из Главного штаба и назначение генерал-губернатором Финляндии он объяснил происками злокозненного Аракчеева. Однако надлежало смириться.
Впрочем, все получилось не так уж худо. Жена не отказалась сопровождать его в полночную Гиперборею. Возможность несколько охладить пыл ангела Груши втайне даже обрадовала пожилого супруга. Да и недреманное око Аракчеева почти не достигало пределов северной глуши.
По примеру своего покойного благодетеля, он поспешил окружить себя в Гельсингфорсе нужными людьми. В отличье от Каменского, он не нуждался ни в ловких игроках, ни в сомнительных наушниках. Умный служака, выбившийся из низин невежества и пресмыкательства, нуждался в обществе образованной и в меру независимой молодежи.
Аграфена Федоровна пожелала превратить скучный шведский городок в маленькое подобье Петербурга. Арсений Андреич, не без удовольствия начинающий входить в роль полновластного хозяина обширной страны, благосклонно согласился.
Закревская наперсницей своей сделала юную дочь выборгского губернатора Аврору, победоносно оправдывающую свое блистательное имя. Арсений Андреич взял адъютантами Александра Муханова, красивого юношу старинной фамилии, пописывающего в Гречев "Сын Отечества", и Путяту, отличного питомца школы колонновожатых, выделяющегося из среды легкомысленных сверстников философическим складом характера и твердостью либеральных убеждений.
Вскоре молодые офицеры уведомили капризную властительницу гельсингфорского олимпа о том, что в глухих укрепленьях Кюменя томится славный петербургский поэт, пользующийся любовью и дружеством самого Пушкина.
— Quelle pitiИ! [83] — воскликнула экспансивная смуглянка.- Quelle joie [84],- прибавила она в следующее мгновенье, и ее коричневые, как густой шоколад, глаза требовательно уперлись в пространство.
Путята и Муханов, незаметно ежась в легоньких адъютантских мундирах, сопровождали представительного Закревского, в теплой генеральской шинели шествующего вдоль строя. Серое, раздраженно рокочущее море обдавало промозглым ветром. Огромная мрачная башня, окруженная грязно-белыми бурунами, напоминала гравюру с изображеньем Бастилии. И бледен, как узник, выведенный на казнь, был худощавый молодой унтер, стоящий в знамённых рядах.
Путята подтолкнул Муханова, и оба замедлили шаг.
— Глядя на вас, я невольно вспомнил слова бессмертного безумца; ваши взоры как бы говорят судьбе: "Бросайте меня куда угодно, — для меня это не имеет значения".
Баратынский вежливо рассмеялся. Муханов был восторжен, как Коншин.
Путята изучающе смотрел на поэта, что-то обдумывая.
— Знакомы ли вы, Евгений Абрамович, с Денисом Давыдовым? — спросил он вдруг. Его медленные зеленоватые глаза обещали преданное участие; в ясных чертах лица стойко держалось обаяние умного отрочества.
Баратынский дружески улыбнулся строгому мальчику:
— Знаком. Пушкин представил меня как-то Денису Васильичу. Но тот, верно, не помнит: очень шумный был вечер. — Унтер грустно кивнул чему-то далекому. — Да и мудрено ли, ежели запамятовал. Иногда мне кажется, что я забыт не только товарищами своими, но и самой жизнью.
— Я думаю, вы не правы, — мягко возразил Путята. — Мне точно известно: за вас хлопочут в Петербурге и Жуковский, и Александр Тургенев.
— Государь забыл меня, — рассеянно проговорил Баратынский. — Мой полковник несколько раз представлял меня к повышению.
— А может статься, государь слишком хорошо запомнил вас? Особливо после эпиграммы на Аракчеева? — тихо спросил Путята.
Он ждал нетерпеливо. Но холодное бесконечное лето проходило без новостей.
Из петербургского отпуска вернулся Коншин — возбужденный, радостный, похорошевший даже.
— О, спасибо тебе, спасибо за опеку твою! Какие люди! И ты прав: в Рылееве я действительно нашел душу родственную, — сбивчиво и восторженно выкладывался капитан. — Какая прелесть его "Курбский"! Ты не читал?
— Нет; откуда же?
— Я привез — прочти непременно… А возле Генерального штаба я встретил — кого б ты думал?
— Императора, — вяло сказал Баратынский.
— Да! Он тихо ехал с двумя генералами… — Лицо капитана зыбко просветлело — словно подвальная камора, поймавшая косой вечерний луч, — Ах, какие приветливые черты, сколько в них доброты, но и печали!
Коншин сморщился и наклонил голову, как бы прислушиваясь к досадному возражению.
— Может статься, это и личина. Но, Евгений, не лучше ль она, чем наглая откровенность самовластья? Я снял шляпу и поднял ее. Государь поклонился мне с улыбкой.
— И превосходно, и прелестно…
Капитан был неприятно и притягательно полон Петербургом. Унтер слушал жадно и рассеянно.
Дельвиг писал скупо, словно бы через силу. Маменька жаловалась и обижалась. Молчали новые знакомцы — адъютанты герцога Финляндского [85]. И все раздражало, решительно все: и нерассуждающее добродушье полковника, и гладкая головка мечтающей о супружестве Аннет, и молодая слепота влюбленного капитана, и собственные стихи, в которых не было молодости..
Прощальным блеском проструились прозрачные дни святой Бригитты; пронеслись гудящие, крушащие лес ветры; пролились обильные, говорливые дожди, — и на Казанскую вдруг повалил снег. Он падал три дня кряду и в субботу перестал так же внезапно, как и начался.
Унтер заспался. С трудом разлепив глаза, испуганно вскочил, раздернул занавески и зажмурился от крепкого сверканья белой земли и небесной голубизны.
Брегет резко прозвонил из сюртучного кармана. Он досадливо прикусил губу: полковник велел нынче поутру отправиться с егерями за продовольствием на Желтую мызу.
Он проворно умылся и выбежал из дому.
…Подвязав за плечи холщовые саквы, солдаты заковыляли на лыжах. Унтер скользил сзади, с удовольствием вслушиваясь в округло разбегающийся звук голосов, в потрескиванье дерев, отходящих от ночной стужи. Сороки с азартной трескотней перелетали по вершинам елей, словно дразня людей, плетущихся по цельному снегу.
— Отвыкли! — пояснил сутулый егерь. — Отвыкли, ваше благородье! В Валахии три года отбыли — снега, почитай, и не видели.
Ему было приятно, что солдат называет его, как офицера, — "ваше благородье". И еще приятней казалось, что егеря, не стесняясь его присутствием, перешучиваются и весело, будто не по службе, а для собственной забавы, загоняются под уклон…
На обратном пути, у поворота Нейшлотской дороги, он остановился, напряженно вглядываясь в сторону Петербурга. Но в просвете черных, залепленных снегом елей было пусто.
— Ваше благородье! — крикнул сутулый егерь. — Кто-то проехал давеча — сляды!
Да: за кустами ивняка по свежему снегу легли свежие полосы, блистающие, как новенькая жесть. Гости?..
— Сани проехали, — сказал солдат, с пониманьем глядя в лицо разжалованного барина. — Верно, к нам, вашблагородь!
Последние слова уже совсем свойские, семейные… Ах, спасибо, голубчик! Спасибо, даже если выйдет ошибка.
— Спасибо, голубчик! Спасибо, милый.
И он понесся, обгоняя солдат, не сводя глаз с блесткого санного следа.
Чухонский возок — кургузый ящик, взмощенный на длинные полозья, стоял на перекрещеньи дороги с тропинкой, ведущей к островерхому дому пастора. Задыхаясь, он подкатил к экипажу в ту минуту, когда из узкого отверстия, пыхтя и чертыхаясь, выбивалась толстая, закутанная в долгополый мех фигура в запотелых черепаховых очках.
— Барошка! Черепашка! Братец!
Бросив палки и раскинув руки, он с разгону облапил шатнувшегося Дельвига.
— Стой, сердце… ох сердце мое… Ну, здравствуй, краса моя ненаглядная! Да постой же — я не один…
Солдаты расходились, оглядываясь и улыбаясь. Евгений все тискал друга, приговаривая:
— Антон! Барошка! Брат…
— Да я-то не брат, я так, с боку припека, — отбивался толстяк. — Ты с братом-то меня не путай — вон твой брат.
И вдруг он увидел Сержа, в ясных очках, с большим картонным коробом вылезающего из возка.
— Творец всемогущий! Как славно! Оба вдруг… — Он бросился к брату.
— Коробку-то пощади — чернослив ведь! — жалобно воззвал Дельвиг. — Для тебя привезен, сластена!
Пообедав, Серж зарылся в книги, подаренные полковницей еще весною.
— Старье, Сережа, рухлядь, — брось. Порасскажи лучше, как ты там? Значит — медицина? Дельно, дельно. Спасибо тебе, милый Антон, что приютил его в Питере! Но как тебя отпустили, Серж?
Он забрасывал брата вопросами, и переводил затуманенный взгляд с него на Дельвига, и не давал рта открыть обоим. Оба ведь были братья ему, обоим хотелось сказать так много! Он терялся и сердился на себя: нити, связующие его с обоими, запутались далеко, в баснословной Маре, в огромном и пугающем Петербурге…
— "Россияда"; "Творения Озерова", — бормотал Серж, скептически взвешивая на ладони почтенные томы. — Ба! "Новый и полный российский песенник". — Серж поднял румяное лицо с задорным пушком над верхней губой. — Сейчас проведаем, что поет старший братец!
Евгений, хохоча, вырвал сборник.
— Новейший сей песенник издан в десятом годе! Дельвиговых стихов в нем нет, — следовательно, и петь нечего.
— Дай-ка. — Барон пролистнул книжку. — О! Забавная вещица: "Повестка Амурова о прибытии к юному сердцу".