Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 31 из 76

Дельвиг поправил очки и прочитал с чувством:

Пятнадцать мне минуло лет,

Пора теперь мне видеть свет.

— Вздор какой, — решительно изрек Серж. — Сентиментальность.

Ему было уже шестнадцать.

— "Пора мне видеть свет"… — задумчиво повторил Евгений. — Но идемте, друзья! Я представлю вам наши окрестности.

— Уволь, красота моя! Знал бы, как мы до тебя добирались! В Питере распутица, снег тает. Вышли на Выборгскую, там повозка. Но грязи — по колено! Погрузили чемоданы, а сами пешочком. По доскам, до самой заставы. Я измаялся вконец; хотел, грешным делом, на попятный. — Барон широко ухмыльнулся. — Да Сержа стало жаль.

— Спасибо, родные мои. — Евгений обнял дорогих гостей за плечи и шутливо свел их лбами.

— Это еще только присказка, — продолжал Дельвиг, сладко позевывая. — Добрели до станции Дранишниково. Начался наконец зимний путь. "Ну, поедем теперь по-человечески". Ан — стоит дурацкий чухонский возок — сани крытые, ну гроб гробом! — Антон негодующе запыхтел. — Втиснулись кое-как.

— "Полно, полно, зяблик милый…"

— Полно-то полно, а до Выборга сидючи на корточках ехали. Уж мочи нет, как измучились. Я что, я толстый, мне всюду мягко. А вот Сереженьке бедному досталось. Зато обедали салакушкой в молоке. — Барон жирно чмокнул. — И какой дивный швадрик чухоночка поднесла! Прелестны, я тебе скажу, иные чухоночки!

— Пойдем, барон! Что я тебе о чухоночках расскажу… А за ужином полковник тебя сабайоном попотчует.

— Нет, душа моя! Вы ступайте, а я сосну часок.


Солнце, обманывая притворной медлительностью, щедро ожелтило маковки сосен. Картаво рюмили снегири, осыпавшие рябину, пышную и пернатую, как пальма.

Серж, из строптивости не пожелавший одеться потеплей, зябко горбился в синем студенческом мундирчике и старательно шаркал подбитыми оленьей кожей лыжами.

Евгений попробовал было поучить брата, но тот упирался:

— Я сам, Эжен. Мерси. Я сам.

И он один ушел вперед, сдерживая проворный бег лыж и поминутно, останавливаясь, чтобы подождать упрямца.

Быстро вечерело. В темно-голубом небе обозначилась Большая Медведица, похожая на запрокинувшийся возок. Слева просека была выстлана глубокой рыхлой тенью, и тень казалась теплой, словно согретой строем черно-белых елок. С правой стороны тень ее разбавлял свет месяца, пробивающегося сквозь верхушки дерев, и снег голубел матово и прохладно.

— Ах, хорошо! — пробормотал он и оглянулся, желая приобщить брата к своим восторгам.

— Ступайте, Эжен, не ждите, — сипло крикнул Серж.

— Но ты замерз, бедняга!

— Нисколечко.

Он не лгал: передвиженье на чухонских лыжах стоило новичку очевидного труда. Щеки Сержа были красны и потны, очки яростно взблескивали из-под сурово сдвинутых бровей.

Впереди раскрывалось поле вольного белого сиянья, дремотного — и странно напряженного. Звезды горели мягко и тепло, как светляки в летнем лесу. Лыжи скользили легко; лунный свет как бы подталкивал сзади — плечи, казалось, ощущали его ласковую власть. И младший брат старательно ломился по целому снегу, не желая ступать в готовый след. "Брат — это друг, дарованный природой", — вспомнилось вдруг Евгению. И потянуло обернуться к братишке и, дурачась, как в детстве, повалить в снег, выкрикивая веселую ерунду…

Но лицо Сержа Баратынского было строго, сосредоточенно. И он спросил сдержанно:

— Что ты читал последнее время, Сережа?

Младший остановился, резко черкнул палкою по снегу.

— Шеллинга.

— О, как серьезно, — шутливо-почтительно молвил старший. — Я всегда предполагал в тебе поэта и философа… А Пушкин не попадал тебе в руки?

— Да. "Руслан", — сказал Серж и фыркнул.

"Родной, родной, — умиленно подумал Евгений. — Как славно! Мы непременно подружимся. Вот вернусь…"

— Пушкин — чувственник, — молвил Серж. — У нас в пансионе учился Шевырев. Вот он — поэт. Пушкину недостает нравственной зрелости.

Евгений расхохотался:

— Прелестно! Но Пушкин — божествен. А боги, как учит Шеллинг, ни нравственны, ни- безнравственны. Они абсолютно блаженны. Но ты замерз, мой милый. — Он крепко потер спину брата. — Идем-ка домой.

Серж побежал впереди. Он держался уже уверенней, — пожалуй, после двух-трех уроков и не нагнать его… Серж спешил вовсю, сильно толкаясь палками и семеня длинными ногами — тратя излишне много энергии, но все дальше уходя вперед. Он был неловок и горяч и ненужно азартен. Непуганая смелость детства жила в его пружинном теле, в крепком и бойком сердце. Он уходил, то ныряя в теплую мохнатую тень, то взлетая на изволок, залитый разблиставшимся месяцем. И думал о чем-то своем, особом, и ждала его особая дорога, по которой он умчится завтра же… Надолго ли? Бог весть…

— Сережа!

Брат не обернулся.

Он понесся следом, широко разгоняя шаг и задыхаясь. Близились желтые огни мызы — надо было переговорить с братом здесь, с глазу на глаз; надо было напутствовать его чем-то важным и простым.

— Сережа!

Серж оглянулся, вскинул палки — и шлепнулся на спину.

Отфыркиваясь и отплевываясь, он пытался встать, но лыжи мешали, и он увязал в завеянной снегом низинке.

Евгений подхватил брата под мышки и выволок на лыжню.

Серж был сердит и красен. Несколько минут они шли рядом. Евгений неловко прервал молчанье:

— Как светло, а? Приезжай еще, когда будет северное сиянье. Это такое волшебство, такое диво дивное.

— Ничего дивного, — сказал младший. — Просто азот горит, воспламеняясь от падающих звезд.


Он все-таки убедил барона погулять после ужина.

— Ах, Евгений! Экий проказник, право, — заворчал тот, досадливо оставляя кружку с домашним пивом и жалобно глядя на улыбающегося Коншина. — Естественно ли, Николай Михайлыч, тащиться на ночь глядючи в лес, да еще в такую холодину?

— Что же естественно, mon fainИant [86]?..

— Естественно покоиться в креслах, читать, позевывая, сочинять, поперхивая…

— Идем, милый, идем. Мне страсть хочется, чтоб ты хоть немного отдышался здесь от духоты петербургской.

Он не смел признаться перед насмешливым резонером Сержем и онемевшим от восторженных чувств Коншиным, что самого его распирает охота дохнуть пленительным угаром столичных новостей и сплетен.

…- Эугений, ты жесток, — сетовал Дельвиг, путаясь в полах длинной шубы, — В наказанье не скажу тебе мой перевод Беранжерова "Бога".

— Читай — не то защекочу или в снегу утоплю.

Дельвиг остановился под большой елью и начал:

Однажды бог, восстав от сна,

Курил сигару у окна…

Забыл, красота моя… Ин ладно — слушай из середины.

Меж вами карлики-цари

Себе воздвигли алтари…

Барон опасливо оглянулся.

— Ты что, Антон?

— А… Да так, глупости. — Дельвиг принужденно рассмеялся. — Петербургская привычка. Шпионов у нас развелось несметно.

Они помолчали. Сторожкая тишина стояла под отуманенным месяцем. Жалобно визгнули вдалеке чухонские сани.

— Дальше, — тихо попросил Баратынский.

Дельвиг приподнял фланелевый наушник, выпущенный из-под мехового картуза, прислушался — и продолжал:

И думают они, буффоны,

Что я надел на них короны

И право дал душить людей.

Я в том не виноват, ей-ей!

Но я уйму их понемногу,

Черт побери меня, ей-богу!

— Однако! Даже мой добрый увалень Антон потихоньку вооружается противу тиранов!

— Не смейся. Это еще вздор, — Дельвиг подмигнул таинственно. — Мы с Рылеевым пиесу Гиро переводим. "Маккавей". Восстание против деспота Антиоха.

— Прелестно, прелестно. Ты становишься карбонарием, милый мой. — Легкая зависть щипнула сердце Евгения.

— А ты, сердце мое, как я смотрю, попритих, успокоился, — с язвительной лаской в голосе поощрил барон. — Финляндская природа и впрямь благотворна для души твоей.

— А знаешь ли ты душу мою?

— Благотворна, благотворна, — продолжал Дельвиг. — Ты вот подшучивать изволишь, а дела преважные творятся. Появились люди решительные — не нам с тобой компания.

— Общество мстителей, что ли, образовалось?

Дельвиг крепко придержал очки.

— А ты… откуда знаешь?

— Творец всемогущий — чем же заняться со скуки петербургским молодым людям? — Баратынский сухо рассмеялся. — Сам участвовал. Сам мстил.

— А ты… ты изменился, красота моя, — растерянно пробормотал Антон. — Ты изменился.

Они молча повернули к дому.

— Да, — спохватился Дельвиг, — забыл сказать: все комиссии твои мной исполнены. "Пиры" твои расхвалены.

— Ты писал, цензура цеплялась.

— Ах, сердце мое! Не хотел я мрачить лучезарного твоего чела! — радуясь возможности изменить теченье беседы, подхватил барон. — Да совесть велит признаться. Надеюсь, сия помеха только позабавит тебя… Вообрази: цензура-дура напустилась на стихи, где ты сравниваешь аи с пылким и свободным умом! Помнишь: "Она свободою кипит…"

— "Как пылкий ум, не терпит плена". Но чего требуют многоочитые аргусы?

— Не огорчайся, я все уладил: "свобода" заменена "отрадой", а "пылкий ум" превратился в "дикого коня". — Дельвиг конфузливо рассмеялся. — Сам посуди: останавливать совсем готовую книжку, отказываться от печати? Забавно…

— Забавно? — задумчиво переспросил Баратынский. — Пожалуй… Но зачем мне это публикование? К чему мне известность, литературные толки? — Он взмахнул рукой. — Вон — небо, дерево, камни. Я лучше им буду читать мои стихи!

— Успокойся; побереги себя…

— Полно мне беречь себя — судьба и так слишком заботится о спокойствии моем. Ах, Дельвиг! — Он порывисто обернулся и схватил друга за плечи. — Знай: и мое сердце просит бурь, и моя душа к действию рвется! Слушай, какие строки давеча пришли…

И он зашептал — медленно, с выраженьем муки, словно под пыткой признаваясь: