Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 36 из 76

— Но ведь он, как говорил мне Дельвиг, весьма порядочно служит литературе, — возразил Баратынский, брезгливо отодвигая липкую бокастую бутылку из-под портера. — А честность ичистота в нашем деле — достоинство редкое, n'est-ce pas? [100]

— О да! — воскликнул Булгарин и пробарабанил толстыми пальцами по столу.

— А что барон?

— О, барон преуспевает! Издал первый нумер "Северных цветов" — с дивными, Ю propos, вашими стихами! — расхолодился с Бестужевым и Рылеевым…

— Отчего же?

— Успех "Цветочков" совершенно затмил бедную "Звездочку", — с игривой ужимкой ответил Фаддей Венедиктович.

— А вы сами где печатать предпочитаете? У Дельвига или у Рылеева?

Булгарин простодушно улыбнулся:

— Ласковое телятко двух маток сосет.

— Да, наверное… Барон, кажется, нынче в Царском?

Фаддей Венедиктович словно век дожидался этого вопроса. Приятно розовея и посмеиваясь, он поведал, что Дельвиг с недавних пор несказанно переменился, как бы даже сошел с некой умственной точки: никого не узнает, да и его узнать трудно — такой стал элегант и торопыга, такой скоролетный enjambeur! [101] Нынче видят его на Невском, а завтра он уже в Павловске, а заутра снова в Петербурге, в опере, куда раньше и дороги не знал. Сказывают — влюбился по уши и сбирается жениться. Все забросил — и друзей своих (Булгарин горестно вздохнул), и журналистику…

Портерная клубилась дымом и шумом и все более темнела от серых армяков и фризовых шинелей: столичные простолюдины, машинально вспомнил Евгений, не любят раздеваться даже в жарко натопленном помещении. И еще ему вспомнилось, что где-то поблизости есть такое же заведение, в полуподвале, — и там тоже темно, шумно, и такой же мужик в растрепанном кафтане пробовал плясать вприсядку посреди грязной залы, падая на пол и добродушно ругаясь под взрывы пьяного смеха. И Дельвиг беззвучно хохотал, и дергал за рукав, и тоже была весна, но другая, совсем другая.

— Пойдемте-ка на воздух, Фаддей Венедиктович.

— Да, это вы справедливо: очень здесь от кухни чадно, — поддакнул Булгарин, подымаясь и проворно застегивая на тугом животе пуговицы мышастого сюртука. — Кстати, — он хихикнул конфузливо, — кстати, любезный Евгений Абрамович, такая комиссия: портмонет мой вытащила намедни танта! Вообразите: теща обыскивает панталоны своего зятя! Не возмутительно ль? Нечем за портер…

— Возмутительно, — согласился Евгений и, кликнув полового, расплатился с ним.

Булгарин был настроен на неспешную идиллическую беседу.

— А у нас, как видите, благодатная весна гостит с любезной своей свитой: ясным небом, теплым воздухом и новою, незримою жизнью, — сказал он, благосклонно озирая улицу и моргая голыми розовыми веками.

— Извините великодушно, Фаддей Венедиктович, — мне надобно срочно раздобыть Дельвига. — Баратынский коротко поклонился и, вскинув пальцы к высокому киверу, остановил проезжающие дрожки.

II

Молча обойдя Розовое поле, они побрели Елизаветинским садом. Стриженая версальская изгородь волнилась, словно тревожимая невидимым ветром. Но воздух был неподвижен, и вешнее благоуханье равномерно напояло его.

Евгений, лукаво томя друга, ни о чем не расспрашивал.

Дельвиг, внутренне досадуя на нелюбопытного приятеля, принялся рассказывать о вздорной ссоре с Кюхлей, о делах альманашных. С наигранной пылкостью разбранил Фаддея и в чувствительных выраженьях одобрил трудолюбие и порядочность Ореста Сомова.

— Литературе нынешней пристало более толкаться в передней с торгашами да в лакейской с лакеями, — сказал он, — Булгарин ерничает, как паяц. Каразин доносы строчит…

Баратынский придержал друга за локоть:

— Постой-ка, барон. Не скачи. Признайся: влюблен?

Антон негодующе взметнул глаза, притуманенные очками, выдернул руку, оглянулся испуганно — и вдруг расхохотался.

— Злодей! От кого, прознал? Ужли сам догадался?


Они долго ходили по дорожкам, испещренным лиловыми и коричневыми тенями деревьев; Дельвиг, словно исполняя некий танец, то убыстрял шаг, пригибаясь и увлекая безмолвного слушателя на боковые дорожки, то приостанавливайся, выпрямлялся величаво и, полуобняв его, вплывал в аллеи.

…Да, он влюблен, и влюблен счастливо: ангел Сонинька нежна и согласна на брак, и получено благословенье его родителей, да вот отец Сониньки (Дельвиг робко озирался, упоминая об этом грозном персонаже, имени коего не смел даже произнести) — _о_н_ деспот и тиран, но, кажется, и он склоняется к согласию. А познакомились они месяц тому, десятого мая…

— Бог мой — опять совпадение! Десятого Путята привез мне приказ о производстве в прапорщики.

— Да, красота моя, — невнимательно поддакнул Дельвиг. — Да, меняется наша жизнь. Бог даст, и ты скоро сыщешь свое счастие — о, непременно, непременно, я верю! Кто-кто, а ты заслужил… Но она — сущий ангел, моя Сонинька! Как она образованна, как умна! Представь себе, она училась в пансионе, где преподавал наш Петенька Плетнев! Она даже была чуточку увлечена им… — Барон умиленно вздохнул и обмахнулся платком. — Конечно, она ветреница, моя прелесть быстроглазая… — Дельвиг ухмыльнулся. — Кузина, у которой я здесь гощу, предрекает мне всяческие беды. Говорит, что матушка моей, невесты француженка и славна была легкомыслием, а у Сониньки был какой-то мятежный роман — детский, разумеется! — с Пьером Каховским.

— А, этот — худющий? Бука? — Евгений нахмурился и свирепо выпятил нижнюю губу. — У Рылеева видел.

— Да, да! — непонятно возликовал Дельвиг. — Он самый! Mais ces commИrages [102] меня нимало не заботят. Я люблю — следственно, я счастлив!

— Несомненно, Антон.

— Счастлив, и вдохновение ни на день не отлучается от меня! — с новым взрывом энтузиазма воскликнул Дельвиг.

— Пишешь? — ревниво спросил Евгений.

— Ежедень! А то ли еще будет?

— Еще бы.

— Что? — Дельвиг подозрительно воззрился на улыбающегося друга. Глаза барона были туманны; странное, умоляющее выраженье мелькнуло в них… Евгений успокоительно погладил пухлую руку товарища:

— Продолжай, милый мой соловей, продолжай.

И Дельвиг продолжал — упоенно, все с новыми подробностями, касающимися его чувств и возвышенных добродетелей его Сониньки.

Пышный фронтон дворца царственно зевал мордами каменных львов; зеленые крыши чудесно подыгрывали нежной зелени стройных лип; позлащенные кариатиды, потягивающиеся томно, как бы после сладострастного сна, преодолевали летучую тяжесть карнизов. А на пруду, за лицейским флигелем, трубно, серебряно скликались лебеди, и вдохновенно бледный Дельвиг лепетал о блаженных лицейских веснах, об отроческих проказах Пушкина и о своей пророческой лени, исполненной сладостных упований…

Из дверей кордегардии картинно, как в балете, выступили кирасиры в ослепительных лосинах и высоких сапогах — сменялся караул. Дамы, прогуливающиеся перед дворцом, замерли, тесно сплотив вскинутые зонтики.

— Идем, идем, красота моя, — я тебя представлю моему ангелу, здесь близко, — слабо теребил Антон и улыбался смущенно и чуждо. — Сейчас только караул досмотрим…

— Нет, милый. Поздно уже. У меня ведь тоже караул.

III

Жуковский прослезился, облобызал отечески.

— Денис Васильич многажды писал об вас Закревскому, — сказал он, бледно улыбаясь. — Навестите его, голубчик, — он рад будет.

Но ехать в Москву было уже недосуг, и он отправил славному герою письмо и стихи, посвященные ему. Он повидался еще с Плетневым. Петр Александрович незлобиво посплетничал насчет Дельвига и его ангела Сониньки, оказавшейся дочерью взбалмошного умницы Михаила Салтыкова; оба посетовали, что Пушкина нет в столице, — и Евгений уехал, томимый странным раздраженьем и тоской.

Духота становилась все несносней. Знакомцы разъехались по дачам, и он уже с нетерпеньем ждал окончанья караульной службы и возвращения с полком в Финляндию. Но в конце июня пришло письмо из Гельсингфорса. Слогом задорным и забавным Закревская извещала, что намерена нагрянуть в Петербург по случаю петергофского праздника "с частью своего двора и половиною своего гарема".

И зимняя, гельсингфорская лихорадка вновь накатила на него. Он просыпался средь ночи то в поту, то стуча зубами от озноба; вечерами книга валилась у него из рук; по утрам ротный командир, соболезнующе цокая языком, усылал нерачливого прапорщика домой и уговаривал не являться на разводы. Он заказал парадный мундир и стал отпускать к приезду эксцентрической гостьи бачки…

Но новый мундир отвратительно топорщился на его исхудалой фигуре, а бачки росли прескверно: левый был жиже правого, и почему-то казалось, что они разного цвета. Он поспешил сбрить гадкое украшенье, надел простой мундир и отправился встречать свою богиню.

Закревская приехала в сопровожденьи Муханова и Львова и двух юных своих наперсниц — Авроры Шернваль, несравненно похорошевшей за минувшие полгода, и молоденькой шведки Каролины, желтоволосой хохотушки, усердно изучающей русский язык. С особенным наслажденьем Каролина выговаривала слово "хохотать": произнося его, она всякий раз заливалась неудержным смехом.

И началась какая-то судорожная, хохотливая суета: беготня по модным лавкам, странные ужины вшестером то в людном Демутовом трактире, то в полупустом Красном кабачке, куда мчались во весь опор на тройках и где Аграфена Федоровна заказывала юной арфистке с серо-розовыми глазами строптивой козы и старому, оливково-смуглому еврею одну и ту же венгерскую песенку, вульгарно-грустную и визгливую, — и мрачнела, тягуче глядя из-под веера на расшалившихся адъютантов.

Смотрели на театре глупейшую французскую пьесу "L'homme du monde" [103], в которой развращенный юноша под проливным дождем соблазнял в павильоне невинную девицу, чтобы бессердечно бросить ее под таким же ливнем в следующем акте. По окончании пьесы во всем партере не раздалось ни одного хлопка — лишь ничего не понявшая Каролина беззвучно смеялась, пряча розовое личико в кружевной платочек.