Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 38 из 76

щую мелодию баритона и пела, конфузливо меняя голос и обращаясь к себе:

Se, о carа, sorridi…

Александра Федоровна сидела у окна и кивала с выражением удовольствия. Голубоватый отсвет заснеженного двора падал на ее черты и мертвил их. Маменька была вне этой жарко натопленной залы, вне Москвы, вне жизни повзрослевших своих детей, но все это нужно ей было для того, чтобы покойно плыть назад. Маменька плавно откидывалась в креслах, ее голубые веки медленно вздрагивали: она танцевала в Петергофе, и гуляла тенистой аллеей Мары, и, властно отстранив дуру няньку, качала покорные колыбельки Бубиньки, Сониньки, Сержа… И странно простая мысль — нет, не мысль, а телесное ощущение поразило его: ежели нарушить эту покойную плавность маменькиной жизни — не станет маменьки.

Александра Федоровна потянулась к нему бледными благодарными глазами и прошептала:

— Mon bien doux ami, je ne pense qu'au bonheur d'Йtre auprХs de toi [107].

Его опять покоробила эта жеманная, жалкая фраза, повторяемая уже не в первый раз. Но в ней была правда, звучала мольба. И, подавив раздраженье, он поцеловал руку матери.

Серж, бесцеремонно суча сапогами и зажимая уши, пробежал по комнате: он презирал музицирование сестры. Евгений притворил за братом дверь и бесшумно прошел на свое место. Софи признательно улыбнулась, допела свой одинокий дуэт и, сутуля широкие плечи, ушла к себе.

— Бедный император, — сказал он рассеянно, глядя вслед сестре. — Умереть в расцвете сил.

— Да! Ужасно! — живо подхватила мать.- Mon Dieu, что станет теперь с нашим несчастным отечеством? Добрый ангел отлетел от нас…

Александра Федоровна наморщила пудреный лоб: лицо ее озаботилось напряженной думой.

— Бубинька, — спросила она, — какой ширины носить мне теперь плерезы?

VII

Свербеевы жили на Арбате, в Плотниках.

Евгению нравился изящный деревянный домик с античными масками в оконных замках и лепным фризом на фасаде. Фриз и частью выпавшие медальоны изображали классических божков, со скромным достоинством охраняющих стены дворянского обиталища, И всегда горел теплый свет старинного шандала в высоко вытянутом, как бы любопытствующем заглянуть подальше, мезонине.

Нравились и простодушные новшества, вывезенные молодым Свербеевым из его заграничного путешествия: колокольчик, привешенный у наружных дверей, чай, подаваемый не в стаканах, а в больших чашках, долгие вечерние беседы не в чопорной гостиной, где восседала за самоваром дородная тетушка Свербеева, а в тесном, безалаберно уютном мезонине, служащем Дмитрию и спальней и кабинетом.

Александра Федоровна тоже любила этот дом; любезная и заботливая хозяйка обожала вспоминать моды и обычаи милой старины, добродушно порицая нынешних молодых людей, которые казались ей какими-то общипанными, словно бы из бани выскочившими.


Дмитрий был ровесником, мимолетным приятелем еще по Петербургу. Трехлетняя заграничная командировка придала манерам молодого провинциала забавную солидность; он приучился важно потуплять кудрявую круглую голову, словно бы тяготясь грузом государственных дум, и приговаривать, оправдывая природную глуховатость:

— Я худо стал слышать с тех пор, как простудился в Париже.

Но ни бремя державных забот, ни сквозняки вероломной Европы не в силах были победить сердечной свербеевской простоты, его крепкого степного румянца.

Дмитрий гордился дружеством известного элегика и всякий раз норовил угостить его новым интересным знакомством.

— Нынче князь Вяземский обещал, — сказал он, небрежным щелчком взбивая легонькие очки. — Может быть, Давыдов залетит. Ежели не устрашится общества некой средневековой дамы.

Так называл сей убежденный двадцатипятилетний мизогин [108] дам среднего возраста.

— Ах, мне очень нужен Денис Васильич, — проговорил Евгений. — А Вяземского боюсь! — Он рассмеялся. — Колючий, задорный.

— О, у меня вам бояться решительно нечего, — пресерьезно уверил Свербеев. И добавил еще серьезней: — Полагаю, впрочем, что скоро многие перепугаются нешуточно.

Он любил интриговать собеседников; намекал на что-то чрезвычайное, загадочно умолкал — и всегда пробалтывался сам, распираемый обилием животрепещущих новостей.


Катерина Яковлевна, грузно низвергаясь черными вдовьими шелками, семейственно облобызала Александру Федоровну.

— Здра-асьте, моя бесценная, здра-асьте, любезная моя, — с московской растяжкой пропела она, сладко подымая насурьмленные брови. И вдруг скомандовала басисто: — Тимо-ша! Самовар!

Александра Федоровна огладила белые нашивки на своем гладком темном платье и церемонно опустилась на стул. Бледная ищущая улыбка легла на ее застывшее лицо.

— Бедный государь, — прошептала она сдавленно.

— Уж и не поминайте. Моченьки нету, — выдохнула Свербеева. — Уж так обревелась. — Она закрыла толстое затрепетавшее лицо шафранным платочком.

— Да, странная смерть, — проговорил Евгений.

— Ве-сьма, — веско подтвердил Дмитрий. — Почти накануне император превесело вальсировал с таганрогскими дамами. — Он осуждающе усмехнулся. — Особливо усердно с некой девицей Флуки.

Александра Федоровна опустила голубые веки, слегка откинулась и едва заметно закачала головой. Мысли ее перенеслись далеко. Она танцевала в Петергофе.

— Странная смерть, — рассеянно повторил Евгений. — Очень жаль государя…

Старуха Свербеева сочувственно глянула на него.

— По связи моей с Кикиным, — небрежно сказал Дмитрий, — намедни узнал я, что в гвардии изрядное брожение. Говорят о конституции. Немецкие негоцианты, коим решительно все на свете известно, считают, что государем станет цесаревич Николай.

— Сказывают, какой-то генерал на Москву с войском и пушками идет, — угрожающе молвила Катерина Яковлевна иперекрестилась.

Александра Федоровна тихонечко охнула и отпила ничтожный глоток из чашки, украшенной изображением пляшущей пастушки.

— Вздор, — снисходительно успокоил Свербеев. — Это генерал Ермолов в виду имеется, — пояснил он, предупредительно оборачиваясь к Баратынскому. — Но по связи моей с Александром Сергеевичем Грибоедовым мне положительно известно, что…

Евгению не терпелось выбраться из-за стола, тесно уставленного чайной посудой, наливками и пухлой, румяной снедью, подняться с Дмитрием в его мезонин и там отвести душу в откровенной беседе. Но близился час принимать очередную порцию декохта — густой жидкости болотно-зеленого цвета, пить которую Александра Федоровна соглашалась лишь из рук своего любимца.

Он вполуха внимал намекам Дмитрия, которого тоже, видимо, подмывала жажда разговориться напропалую, и искоса наблюдал за маменькой, продолжая в мозгу своем давний спор московских медицинских знаменитостей. Пылкий Альбиони настаивал на обильных кровопусканиях. Кровь, заключенную в теле больного, он сравнивал с кладезем, из коего чем больше черпать, тем чище он становится. Осторожный старик Мудров противился такой методе, полагая, что кровь — средоточие жизненной силы и что, жертвуя ею, недугующий подвергает опасности самую жизнь свою.

Он склонялся к мнению Мудрова; так бледен был истощенный облик матери, так равнодушно улыбались ее испитые глаза…

Гости Свербеева, не желая признавать иноземных нововведений, барабанили в дверь и стучали в окна. Явилась средневековая дама — томная пятидесятилетняя приятельница Катерины Яковлевны, сопровождаемая своим человеком, чрезвычайно похожим на Емельку Пугачева, но, по счастью, ограничивающимся покамест ношением одних усов. Приехал старик в чине титулярного советника с лентой через плечо и табакеркой, в которую он усердно погружал холеный, нарядно глянцевитый нос. Прикатили в санях два длинноволосых и румяных, как хозяин, юнца, которых он отрекомендовал замечательными стихотворцами и _л_ю_б_о_м_у_д_р_а_м_и. Один из них, Шевырев, был уже знаком Евгению понаслышке. Маменька приняла наконец свой декохт — и как раз в эту минуту раздался короткий требовательный звон колокольца.

— Князь Петр Андреич, — быстро бросил Свербеев — и, опережая лакея, кинулся в прихожую.

VIII

Ловко преломив длинное поджарое тело, князь расцеловал ручки дамам, отвесил насмешливо-торжественный поклон титулованному старцу и с панибратской небрежностью кивнул вскочившим при его появленье любомудрам. Евгения он приветствовал кратким, но внимательным наклоненьем головы.

Свербеев занял пожилых картами и превкусной ежевичной настойкой и поспешил увести дорогих собеседников наверх.


На полу тесного, но довольно высокого кабинета кипами лежали брошюры и журналы. Книги громоздились и на письменном столе с единственным ящиком и топорщились на полке, полузадернутой коленкоровой занавеской. На диване, обтянутом блеклой китайкой, валялись кожаные подушки, внизу был расстелен ковер, сплетенный из покромок, — простецкий диван откровенно тщился сойти за родича роскошного оттомана.

Свербеев плюхнулся на него, увлекая с собой Баратынского и Шевырева; молчаливый любомудр Кошелев робко примостился на отвале, — князю предоставлялось единственное вольтеровское кресло.

Петр Андреич, однако ж, пренебрег великолепным седалищем. Он расхаживал по комнате пружинной петербургской походкой и с брезгливым выраженьем посасывал затухшую сигару. Упрямый вихор вздрагивал на его угластом затылке, очки сверкали колким блеском.

— Из Петербурга так и несет Сибирью, — начал Свербеев и значительно прицокнул языком. — Князь Трубецкой пожалован в полковники. Его влияние в гвардии возросло чрезвычайно.

— Пустое, — бросил Вяземский. — Ребячество. — Он осклабил кривые желтые зубы. — Здешние вьюноши тоже бурлят. К битвам готовятся — в фехтовальную залу бегают. Шеллинг, Штиллинг, е tutti frutti [109], да Гегелем подперчено, да Лагарпом [110]