Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 42 из 76

— Я… Простите, я к обеду опоздал… вот, друг мой, — залепетал Дмитрий.

— Да нет же, — раздраженно перебила старуха. — Ты на себя глянь, каков ты? Портки-то на тебе какие, — она грозно возвысила голос, раздосадованная непонятливостью молодого франта.

Худая компаньонка хихикнула.

— В Петербурге, дражайшая Марья Ивановна, давно уж носят белые панталоны, — скромно защитился Дмитрий.

Хозяйка насупила косматые брови.

— Мне, батюшка, дела нету до тамошних порядков. Слава богу, в мой дом покамест никто не являлся в подштанниках. Ступай-ка домой и переоденься.

Свербеев презрительно хмыкнул, задорно взбил съехавшие с переносья очки, но покорно обратился вспять.

Евгений, вспыхнув от злобы на себя, решительно двинулся за приятелем, но при выходе на лестницу носом к носу столкнулся с Вяземским и его веселой княгиней.

— Куда же вы? — только и расслышал он; его подхватили под локти и, с чрезвычайной ловкостью управляя его телом, внезапно размякшим и обессилевшим, повлекли в центр залы, мимо помоста, на котором потные вертлявые скрипачи исступленно полосовали смычками визжащие струны и угрюмо надувшиеся, багрово-сизые валторнисты, запуская руки в жерла страдальчески извивающихся инструментов, вытаскивали из них мглистые, могильно грустные звуки, в то время как литаврщик, толстый рыжий детина, блаженно моргая светлыми и длинными, как у лошади, ресницами, сотрясал воздух ликующим звоном и гулом.

Он давно не бывал на балах; в ушах загремело; в глазах заколыхались взвиваемые сквозняком штофные занавесы, замелькали огромные пестро-светлые лепестки уборов, подхватываемые то плавной, то порывистой метелью; ноздри забило душным запахом духов, увлажнившейся пудры, тонкого свечного чада… У него закружилась голова, сердце стеснилось испугом и усталостью. Средь этого чуждого, враждебного даже хаоса возникло красное, как бы обожженное банным паром лицо Дениса Давыдова, приветливо закачался его хриплый хохоточек; остаревший гусар мигнул разбойницки, облапил хваткой пятерней Евгеньеву талию и потащил к неподвижному седому генералу. Вяземский, поспешающий рядом, возглашал с насмешливой торжественностью:

— Наконец-то я представлю вас соседу моему, Льву Николаевичу Энгельгардту, генерал-майору и человеку отличному во многих отношениях.

И крупная девушка в строгом платье из белого крепа уже улыбалась встречь ему открыто и пристально, словно давно высматривала его в этой несносной толчее.


Лев Николаевич, солидно покачивая длинное и плотное тулово на коротковатых ногах, рассказывал, что знавал Богдана Андреича — они, кажется, даже дальние родичи, как и все дворяне Смоленской губернии, ибо все смоленцы, тяготея по прежней памяти к Польше, брачились лишь со своими, не желая родниться с москалями.

…Они пошли танцевать. В легком пожатьи ее руки была теплая властность, дружественная откровенность. Взгляд глубоких, как у сестренки Софи, глаз светился внимательным умом.

Зверски-добродушная физиономия Давыдова просунулась в щелку меж кружащимися парами и подмигнула подстерегающе… И юная, победоносная легкость гельсингфорских вечеров воскресла в его теле, ставшем вдруг послушным и уверенным. Держа большую нежную руку девушки в своей, беспечно отдаваясь плавному захвату вальса, он разговорился с неожиданной свободностью.

Настасья Львовна слушала серьезно, лишь изредка задавая вопрос, всегда занятный и всегда впопад.

С особым интересом внимала она рассказам о Финляндии и о Дельвиге… Войдя в азарт радостного узнаванья, он повел речь о последних балладах Нодье и о "Nouvelles MИditations" [116] Ламартина. Настасья Львовна подняла меланхолические глаза и молвила с виноватой улыбкой:

— Да, прелесть как умно и изящно. Но — каюсь — по мне, один стих Василия Андреича "Мой друг, хранитель, ангел мой" стоит всей французской поэзии.

Он едва на ногах устоял от благодарного умиленья.


Настенька и музыку любила, и тоже рассуждала о ней независимо и забавно. Ее сердили модные авторитеты и громкие знаменитости; она утверждала с наивной серьезностью:

— Ваш Моцарт, разумеется, велик и славен, но, не будь бедного Перголези, никогда б ему не сочинить "Реквиема".

И, заботливо хмурясь, наигрывала из Перголезиевой "Stabaf Mater" [117], и тихонько напевала знаменитую Моцартову "Лакримозу"… Он слушал напряженно, но судить о сходстве мелодий не мог, поглощенный ростом музыки своей, тайной и сладостной…

С особой охотою Настенька пела из его любимой "Сандрильоны" — и это, как и стих Жуковского, было несомненным знаком вещего предопределения.

Голос у нее был мягкий, странно нежный при ее крепком сложеньи, и даже когда она просто говорила, в его звуках слышались отголоски затаенного пения.


Энгельгардты жили в Чернышевском переулке, почти напротив Вяземских.

Переулок, мускулисто выгнувшись, убегал от шумной Тверской и ровным покатом спускался к покойной Никитской.

Особняк был одноэтажный, но размашистый, с двумя просторными пристроями. Высоту его искусно увеличивали широкий фриз и фигурный фронтон с развернутым картушем. Удлиненные окна придавали фасаду вид нахмуренной сосредоточенности, но антаблементы с голыми лепными мальчиками, катящими полные цветами тачки, заключали в себе сдержанную улыбку.

Дом отстранялся от переулка, выставив заслоном двор с раскидистыми тополями и глохнущими сиренями. Фонтан у левого крыльца изображал задумчивую девочку, из пальчика которой в теплое время года била вода. Чертами лица и несколько угловатым поставом юная наяда напоминала Настеньку — так пожелала ее покойная маменька.

Двор обтекал крылья особняка двумя закругленными проулками и переходил в небольшой, со вкусом разделанный сад, состоящий из молодых лип, великолепных акаций и жасминовых зарослей. Здесь, на затененной скамейке, часами недвижно сидел поврежденный брат Настеньки Пьер. При появленьи незнакомого лица он торопливо подымался и уходил, сутулясь и озираясь. Евгений видел Пьера лишь мельком: его поразил упорный взгляд матово-темных глаз и неестественно алый, припухлый рот юноши, открытый судорожно, словно Пьер задыхался. Раннею весной, перед их помолвкой, больного свезли в доллгауз, памятный Евгению по прошлогодним поездкам к маменькиному целителю. Настенька, плача, рассказывала, что мера эта вызвана печальной необходимостью и строжайшим предписаньем самого Саблера [118], что братцу из года в год становится все хуже, но Евгения долго не покидало чувство какой-то своей вины перед кротким безумцем.

Поместительный дом угрюмо опустел. Лев Николаич, мыкая свое горе, пропадал на медвежьей травле за Рогожской заставой или надолго уезжал с младшей дочерью Сонечкой в подмосковную, оставляя старшую за хозяйку.


Переулок сухо благоухал отцветающей сиренью. Лиловый сор длинными ковровыми дорожками лежал вдоль оград, и кусты, обращенные наружу, густо пудрила серая пыль. Но в саду Энгельгардтов, в тени заросшего лопухами каретника, сизым облаком стояла купина матерой синели. Дверь сарая была отворена, и в теплом коричневом сумраке мерцал летучий силуэт фаэтона. И Евгений, осторожно держа в ладонях руку невесты, рассказывал доверчиво и подробно, как когда-то маменьке, сны и события своей жизни.

Она понимала все! Она знала его давние стихи и полюбила новые замыслы. Она с волшебной легкостью входила в заросли его заветных дум и угадывала его мечтанья. Она сострадала всем болям и радостям его души…


Шафер Свербеев, расставшийся ради торжественного дня со своими очками, купил сослепу букет лежалых роз, тотчас осыпавшийся в тряской иохимовской карете, и стыдливо прятал его за спиной, не решаясь вручить невесте. Другой шафер засунул куда-то кольца и в церкви никак не мог отыскать их, сердито посмеиваясь и внятно чертыхаясь, чем ужасно смешил женихова брата Сержа. Александра Федоровна по рассеянности надела платье с плерезами и разобиделась на целый свет за то, что никто не заметил вовремя ее ошибки.

Но все завершилось вполне благоуспешно: молодых обручили — причем, соблюдая маменькин каприз, Евгению по старинному обычаю надели кольцо золотое, а невесте — серебряное. Священник трижды благословил венчанных и трижды возгласил "славою и честию", и венчальные свечи, были задуты разом — чтоб супругам и жить вместе, и умереть вместе.

XIII

Радостные совпадения сопровождали каждый миг и шаг их совместного бытия. Средь ночи он пробуждался, ошеломленный сладким страхом: снилась их близость, их счастливая слитность — и ошеломлял вдруг ужас, что это — сон, что все исчезнет и он боле не увидит ее… Но она была рядом, белесый лунный свет лепил ее округлое лицо с наивными и решительными скулами; ее глаза медленно открывались и с блаженной тревогой устремлялись к нему. "Милый, а я видела сон! Ужасный. Радостный…" И оказывалось, что ей нагрезилось то же, что и ему; оба заливались смехом и испуганно зажимали друг другу рот…

Вечерами собирались в шестиугольной гостиной, обитой синими, с золотыми звездочками, обоями. Входила маменька, почти исцеленная счастием любимого сына, и умиленно улыбалась тихим блуждающим лицам невестки и Евгения. Являлся громоздкий и ласковый Энгельгардт; церемонно переложив трость с костяным набалдашником из правой руки в левую, вдумчиво целовал запястье Александры Федоровны и усаживался в кресло, придвигаемое лакеем в опрятной ливрее. Настенька вышивала гарусом или играла на фортепьяно; Александра Федоровна сопровождала ее игру поощрительными кивками белого чепца. Генерал-майор, украдкой покусывая набалдашник трости, рассказывал случаи из царствований великой Екатерины и ее нравного сына.


Переполненная душа жаждала деятельности.

Утрами он присаживался к письменному столу, огороженному решеточкой из точеных балясинок. Но если Настеньки долго не было, он с досадой захлопывал книгу и отодвигал рукопись.