Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 44 из 76

Они быстро глянули друг на друга и порывисто, как после долгой разлуки, обнялись.

— Господи, как я счастлив, — пробормотал он, задыхаясь и влюбленно любуясь ею. — Даже страшно, как счастлив… Как ты прекрасна!

Она грустно отстранилась.

— Неправда. Я некрасива.

И впрямь — была она некрасива, он ясно видел это. Но кощунственным казалось равнять ее — даже самым беглым воспоминаньем! — с красавицами, которыми обольщался когда-то. То было иное царство, и царствованье иное, недоброе, — и, мнится, даже столетье другое…

Ныне сердце пленяют сокровища иные — небесные, бесценные… Боже, как дивно полны ее глаза матовыми отсветами играющей влаги! Звездным мерцаньем полны ее бездонные глаза!

— Я некрасива, — повторила она обиженно и требовательно.

— "Есть что-то в ней, что красоты прекрасней", — напомнил он, беря ее теплую руку.

— "Что говорит не с чувствами — с душой", — досказала Настенька. — Спасибо, мой друг. Но ты писал и другое.

— Что? — встревоженно спросил он.

— "Обмена тайных дум не будет между нами", — прошептала Настасья Львовна.

— Но это писано давно! — Он с жаром поднес ее руку к губам. — Это было до тебя — и, следственно, как бы и вовсе не было. Этому полуюношескому пророчеству никогда не суждено, будет сбыться!

Они побрели руслом пересохшего ручья. Зеленый сумрак колыхался вокруг, и они шли как бы по дну кротко плещущего лесного озера. Очарованье безмолвного счастья и таинственной печали окружало и вело их, как теплая медленная вода.


Александра Федоровна подняла от кроватки, качающейся на круглых полозках, скорбно улыбающееся лицо:

— Вылитая моя маман. — Она вздохнула. — Точь-в-точь feu ma mХre [120].

Настасья Львовна кивнула вежливо и нахмурилась.

Румяный казачок с желтыми патронами на груди поставил на стол берестяной кузовок с малиной.

Евгений, отсыпав на ладонь горсть, с улыбкой поднес ягоды жене.

Настенька брала ягоды по одной, осторожничая: смерть как боялась червяков.

Явился Серж; шумно понюхал воздух и жадно накинулся на малину. Александра Федоровна присела рядом, взяла две ягодки и с чувством препроводила их в рот.

— У нас в медико-хирургической академии есть секционная зала, — ухмыльнувшись, молвил Серж.

— Qu'est-ce que c'est? [121] — кротко спросила маман.

— Туда мертвецов приволакивают. А мы их препарируем, — отвечал Серж, набивая румяный рот и сочно чавкая. — Прихожу как-то зимой. Холод, тьма — могила! Вынимаю из чемодана набор препаровочных инструментов…

— Каких? — заинтересовалась маменька и приложила пальцы к уху.

— Препаровочных. Трупы которыми режут.

— Mon Dieu… — Александра Федоровна перекрестилась и поднялась со стула.

— Зажигаю огарок, сажусь за стол. И вдруг чувствую на себе взгляд. Поднимаю глаза — окоченелый мертвец пялится из угла открытыми зенками!

Настенька встала и, оправив бледное муслиновое платье с батистовыми блондами, пошла с веранды. Евгений метнул в брата гневный взор и поспешил следом. Серж, ликующе хохоча, завладел доставшейся ему добычей.

— Ангел мой, неужели ты всерьез принимаешь глупые шутки этого разбойника?

— Мне не нравится, что…

— Что не нравится, ма шер? — встревожился он. — Отчего ты…

— Оттого, что меня угнетает эта приверженность к мертвецам и кладбищам, — раздраженно, чуть не плача заговорила жена. — Оттого, что дня не проходит без заупокойных бесед и напоминаний. Оттого, что…

— Но Серж валяет дурака — такая нынче мода у этих юных циников! Он попросту паясничает. Вот я его…

— Он паясничает, маменька воздыхает, ты пишешь — и все вы по-разному, но об одном! Могила; невозвратно минувшее былое; бал с отравлением; самоубийство… Смерть, смерть и смерть!

— Ах, милая, но я переделаю свой "Бал"! В нем и впрямь много зловещего. Ведь это так давно сочинилось. Я совсем иной был.

Она обхватила его шею вздрагивающими руками, зашептала, пряча лицо у него на груди:

— Милый, уедем! Милый, мне здесь не по себе. Давит что-то. И страшно — сама не знаю чего. За тебя, за нашу крошку… Уедем, Эжен!

— Разумеется, разумеется, коль ты хочешь. Покажу тебе моих друзей петербургских. Пушкин хлопочет — вот-вот в Москву из деревни выпустят…

— Ах, как славно! — Она оглянулась на дом, призрачно белеющий в косматых сумерках, и звонко расцеловала мужа. И тотчас отстранилась; недоверчиво обвела его голову стемневшим взглядом. — Но я боюсь. Опять вспомнятся тебе твои безумства. А Пушкин… Об нем столько всякого рассказывали!

Он широко улыбнулся. Ему льстила ревность жены к его прошлому, к его холостой жизни: она будила в нем мужское тщеславие и подстрекала к невинному озорству.

— Полно, полно, зяблик милый! — Он обнял ее. — Ты одна у меня. Ты былое мое, ты будущность моя. Ты родина моей души, мое небо…

— Хорошо бы к коронации поспеть, — мягко высвобождая плечи, сказала Настасья Львовна. — Соня прислала образчик чудной попелины с мушками. Пишет, что есть покамест и шалон темного цвета — из него такие прелестные капоты!

XVI

Вяземский, едко веселясь, рассказывал, что квартиры на Москве нынче дороги, как дворцы. Герцог Девонширский, прибывший на коронационные торжества, выложил Шепелеву шестьдесят пять тысяч за дом — лишь на срок празднеств — и заодно приплачивает управляющему шепелевской же фабрики еще двадцать тысяч, — чтобы не шумели машины.

— Дорогонько обходится новый государь. — Князь многозначительно усмехнулся. — Благо наше: вы в деревне отсиделись, я в Ревеле. Бог весть — может, привелось бы поплатиться и нам…

— А что в Петербурге?

— Самые кровожадные — коих, к чести дворянства нашего, немного оказалось — призывали на мятежников самые лютые пытки и казни. Большинство же судило — втихомолку, натурально, — о смягчительных обстоятельствах и полагалось на великодушие императора. — Петр Андреич оттянул галстук и ожесточенно дернул шеей. — Когда обнародовали манифест и конфирмацию приговора, всех ужасом окатило! — Князь вдруг вскочил, резко двинув костлявыми, лопатками, будто его кнутом вытянули. — Но чернь! Но жалкий, рабский народ наш!

— Полноте, зачем вы так?

— Затем, что боголюбивый народ наш счел несчастных своих предстателей шайкой разбойников и татей.

Петр Андреич запальчиво мотнул серым вихром.

— Предстатели? — задумчиво переспросил Баратынский. — Но можем ли мы с успехом предстательствовать за народ, если Россия для нас необитаема? Мы не знаем ни ее, ни народа нашего. Мы робинзоны в своем отечестве.

…Вяземский подарил Настасье Львовне копию последнего письма Рылеева к жене. Настенька читала вслух, листок прыгал в ее пальцах, она то и дело взглядывала на мужа с выраженьем ужаса и кроткого укора.

"Бог и государь решили участь мою: я должен умереть и умереть смертию позорною. Да будет его святая воля! Мой милый друг, предайся и ты воле всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись богу: он услышит твою молитву. Не ропщи ни на него, ни на государя: это будет безрассудно и грешно…"

— Нет, не могу больше, — прошептала она, протягивая письмо. — Почитай ты, мой друг…

— Не надо, ангел мой, — тихо возразил он. — Полно мучиться. Ничего изменить нельзя. Ничего.

XVII

С затаенной ревностью и некоторым испугом готовилась Настасья Львовна к приему жданного гостя. Князь Петр Андреич третьего дня подлил масла в огонь:

— Слава богу, досидел, — царь сам вызвал. Ведь намеревался, проказник, в прошлом году тишком в Петербург удрать, к Рылееву наведаться! В самый кипяток бухнулся бы.

Ее успокоительно поразил облик Пушкина. Ничего демонского не было в небольшом живом человеке с прозрачными глазами, которые казались голубыми на устало-серьезном лице.

Она искоса наблюдала за мужем. Евгений держался с гостем почтительно-просто; гладкий, открытый лоб и крупные улыбчивые губы делали его похожим на красивого деревенского отрока; что-то юношеское — пожалуй, рекрутски-старательное чудилось сейчас в его прямой, чуть щеголеватой посадке.

Настеньке понравилось, что Пушкин да столом обращается преимущественно к нему. Она секретно улыбнулась Евгению, но он не заметил: Пушкин вел речь о Киреевском.

— Малый славный. Нынче, когда у одних в голове запор, а других несет вздором, он, да Веневитинов, да разве что Шевырев — только они из молодежи московской и не разучились думать. — Александр Сергеевич рассмеялся. — Но что они, как старички схимники, ежедень поклонами лоб разбивают!

— Какими поклонами? — настороженно спросил Евгений.

— Свихнулись на немецкой метафизике, будь она неладна. Ребята теплые, дельные, — им бы… — Пушкин озорно подмигнул ярким своим глазом. — Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать! Это для немцев годится, нам нынче иное надобно.

— Да, молодежь здешняя помешана на трансцендентальной философии, — согласился Евгений. — Но Киреевский — особь статья.

Ему захотелось подольше остановиться на этом имени, но Пушкин, с аппетитом дожевав изрядный кус страсбургского пирога, молвил с чувством:

— Но кто умен воистину, так это новый наш император.

— Вы полагаете? — с интересом подхватил старый Энгельгардт и подлил гостю зорной водки, настоянной на любистке. Вяземский иронически кольнул старика стеклянным блеском очков.

Пушкин со вкусом отхлебнул из рюмки и воскликнул:

— Напиток, достойный небожителей! Да, господа: умен и находчив. Я было пожаловался на бестолковую нашу цензуру, а он тут как тут: вызвался быть моим цензором! Каков его величество?

Энгельгардт растерянно подвигал косматыми бровями.

— Засим взял меня под руку, словно ведя к котильону, и, вышед из кабинета, возгласил: "Господа, перед нами новый Пушкин — мой Пушкин!"

Губы Пушкина криво дернулись, но глаза поголубели весело и задорно.

— Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? — язвительно осведомился Вяземский. — Уразумел, кто ты теперь есть: государев либо прежний?