Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 51 из 76

У занавешенного гардиной окна стоял Пушкин с опущенным чубуком, длинным, как шпага. Проворно обернулся на шум шагов; обнял, расцеловал в губы. Он был изжелта-бледен, но зубы сверкнули крутым блеском.

— Я смотрел, как ты высаживался. Строен! Восхитительно строен! Тебя и годы не гнут…

Презрительно сощуренным взглядом смерил пустую залу и потребовал у важного, как генерал, трактирщика самый тихий кабинет.

Лебезливый лакей с накладкой из крашеных волос провел в угольную комнату с низким потолком и двумя приземистыми столами. Пушкин вновь прищурился; болезненно передернул плечами:

— Усыпальница. Гробница фараонова… А, черт ей щур!

Явились чопорный, колко настороженный Вяземский и покачивающийся, как на палубе, Языков.

Пушкин устало вытянул ноги в нечистых, со сбитыми каблуками сапогах.

— Ваше сиятельство, — вкрадчиво обратился к нему лакей, — прикажете цыганам взойти? Танюша здесь. — Он хихикнул. — Так и взвилася, как прознала о приезде вашем.

— Танюша, — повторил Пушкин и улыбнулся блуждающе. — Нет, любезный.

— Тризна, — сказал Языков и горячо дохнул вином.

— Да, — задумчиво кивнул Пушкин. — В наши ряды постреливать стали.

Молча выпили водки. Не дожидаясь лакея, Языков стал разливать сам и смахнул бокал на пол.

— Вот каковы гуляки нынешние, — заметил Вяземский серьезно. — Уронить уронил, а разбить уже не смог.

Языков сбычился, выставив плотный упрямый лоб.

— Вниманье, господа, — угрюмо пророкотал он. — Барон Дельвиг опочил. Но мы — мы все должны уве-ко-ве-чить! Все. В особенности ты, Баратынский. Ты один знал барона как след. Д-до потрохов чувствовал. — Он мрачно ухмыльнулся. — Вспомни все. И все опиши. И на-печатай. Ибо Пушкину недосуг, а князю не поводится. Уж я чую.

— Однако, наш Николай Михалыч в задоре, — насмешливо обронил Вяземский.

Языков сердито надул рыхлые сизоватые щеки.

— Да, я не-при-стоен, разумеется. Но — прошу прощенья. Нынче, с горя о бароне, с утра ерофу хлобыщу. — Он встряхнул редкими кудрями. — Ах, друга мои! Сколь дивен был наш Дельвиг! Он по Шеллингову завету жил. "Ис-кус-ство есть о-сво-бо-жденье!" А нее, что кроме, — жур-нализм, по-литика — для бездарностей!

Пушкин, покойно скрестив, руки, грустно улыбался. Желтые огоньки внесенных свеч набегали ему на глаза и никли, смиряемые темной глубиной его взгляда.

Князь слушал и наблюдал, с какой-то напряженной небрежностью развалясь на стуле, словно позируя художнику. Белоснежное жабо топорщилось, как распушенный петуший хвост, сигара дымилась в брезгливо откинутой руке.

Языков уставился на сигару, забыто истлевающую в пальцах князя. Пошевелил толстыми губами и вдруг сказал:

— А ведь страшно, Петр Андреич!

— Разумеется, что страшно, — подтвердил Вяземский. — Летом холера бедокурила; нынче госпитальная лихорадка. — Он отвернулся и зевнул внятно.

— Холера, лихорадка — все еррунда. Я бы согласился сдохнуть от любой холеры — плевать! — Языков сердито стукнул кулаком по колену. — Все лучше, чем в постели гнусную старость ждать. На дуэли уже не убьют: обдряб, обабился… Душно! — Он оттянул мизинцем нижнюю губу и шлепнул ею, — Живу, как лягушка. Воздухом, заключенным в моей внутренности.

— Повторяешься, брат Языков, — тихо заметил Баратынский.

— Нет уж, — продолжал упрямо Языков. — Лучше от холеры, чем от скуки холерной!

— Славно, — молвил Пушкин. Глаза его сверкнули ясным голубым огнем. — Славно. Но нельзя существовать лишь своей внутренностью. И дрябнуть не след.

Он встал, обвел быстрым тычущим взглядом застольников, словно считая их. Сказал:

— Осиротела наша артель. Дельвиг отбыл к теням — вокруг него собиралась наша бедная кучка.

— Ве-ечная память, — негромко возгласил Языков.

Пушкин резко дернул концы черного шейного платка.

— Вечная — быть так. — Углы рта опустились с выраженьем угрюмой скорби; он помолчал мгновенье — и сильно встряхнул головой. Губы сжались крепко и решительно, усталое лицо преобразилось: молодая забиячливость выпрямила и запрокинула его. — Велика печаль наша. Но чувства души слабеют, а нужды жизненные не дремлют. Неужто отдадим Булгарину поле? — Он пытливо оглядел товарищей.

— Н-ни за что! — мрачно крикнул Языков.

Князь неопределенно усмехался и гладил жабо, точно отогревая на груди живое существо.

Баратынский, откинувшись на спинку стула, сжимал ладонями виски и сосредоточенно морщился. Он был похож на седока, влекомого горячими конями по ухабистой мостовой и силящегося, несмотря на адский гром и скок, сообразить нечто неотлагательное.

— Вообразите, друзья, — Пушкин осклабился весело и гневно, — вообразите: Гнедич отослал стихи на смерть барона в "Северную пчелу"! Что общего между нашим Дельвигом и полицейским…чистом Фаддеем?

— Браво! — Языков одобрительно расхохотался непристойности и громко хлебнул из бокала.

— Общего ничего, да больше отдать некуда, — проворчал князь.

— Стало, драться надо! — Пушкин задиристо кивнул Языкову. — Глядишь, и к барьеру судьба поставит.

— Браво! — повторил Языков и облизал потрескавшиеся губы. — Будет бу-ря, мы по-спорим…

— И помужествуем с ней, — досказал князь, наклоняя серую пернатую голову.

— Я надеюсь на Киреевского и его "Европейца", господа, — сказал Пушкин. — Есть еще упование. Будем драться взасос и с подогревцами!


— Ах, как славно мы по… повоинствуем, — бормотал Языков, бестолково суя растопыренные пятерни в рукава шубы.

— Пора, — задумчиво проговорил Пушкин. И спросил, обернувшись с внезапной живостью к Баратынскому: — Что ты безмолвствуешь, милый мой Гамлет? Тихоня, скрытник! Знаю тебя! — Он залился детским смехом и погрозил пальцем ненадетой перчатки. — Впрочем, dissimuler c'est rИgner…[128]

Евгений вспыхнул и нахмурился.

— Не сердись, мой Гамлет. — Пушкин ласково обнял его за талию. — Жду тебя в четверток на мальчишник. Вяземский сказывал тебе, что женюсь?

— Да, да; как же…

— Невеста моя — красавица. — Пушкин вздохнул. — Такая красавица, брат, что даже и страшно! Приезжай с Киреевским. Очень любопытствую узнать его покороче. — Он опять рассмеялся. — Да не ревнуй — знаю вашу дружбу, не отобью!

— Стало, по…помужествуем? — крикнул Языков, заваливаясь в санях и взмахивая косматой папахой.

— Непременно! — весело пообещал Пушкин. — Ведь помужествуем, Баратынский?

— Сверши в литературе то, что в истории свершил Петр Великий, — молвил Евгений, скупо улыбаясь. — А наше дело — признательность и удивление.

XXVII

— Ваша беседа так вдохновляет меня, дорогой Евгений Абрамович! — Госпожа Фукс порозовела и сильно подала вперед корпус, туго обтянутый платьем. — Ваша бесподобная Наложница (госпожа Фукс целомудренно опустила голые лоснистые веки) доставила нам с мужем столько упоительных мгновений!

— Merci, je tiens beaucoup Ю votre opinion [129], - сказал он. И приказал себе мысленно: "Терпение, терпение. Я — путешественник, проезжающий скучные, однообразные степи. Но зачем Настенька свела меня с этой бедною дурой? Зачем я в Казани?"

— Третьего дни мы с мужем были у Лобачевских, и господин ректор читал мелкие вещицы ваши и Пушкина. — Александра Андреевна облизнула верхнюю губу проворным и ярким, как у болонки, языком. — Господин Лобачевский нашел, что стихи ваши по глубине мысли не уступают пушкинским… Ах, вам надо непременно познакомиться с Николаем Иванычем! Он хоть и математик, но тоже удивительная личность! Cela doit vous faire plaisir! [130]

— Да, несомненно… — "Терпение, терпение… Как глупы эти визиты! Как усыпительна провинция… Впрочем, так ли уж хуже бедная Казань богатой Москвы?"

— Я нынче зимой была в Москве. — Госпожа Фукс вздохнула.

— Какого вы мнения о нашей Белокаменной?

— В столицах легко раззнакомиться с природой, — с очевидным удовольствием произнесла Александра Андреевна. — Суета несообразная! На улицах катаются в четыре ряда, и ежели попадешь в веревку, то уж тянись по ней до вечера.

Он слегка оживился.

— Это вы очень удачно выразились: в веревку. И — тянись до самого вечера…

— Ага! — с девическим простодушием поддакнула профессорша. — До самого вечера будут тебя вить и тащить! Но зато немецкий маскарад — это такая роскошь, такая…

"А она доброе существо, — размышлял он, с благосклонной учтивостью кивая ее словам. — Но только бы до стихов не дошло! Прошлый раз едва не уснул — спасибо, Перцов одолжил анекдотом".

— Представьте: ни одной лампы, но во всякой зале по три пребольшие люстры — такие! — Она развела руками, двинув к собеседнику скульптурно округленный бюст. — И по стенам два ряда карнизов, уставленные свечьми! И все горит так ярко, что глазам больно!

Александра Андреевна кокетливо зажмурилась. Он тихо встал. Хозяйка проворно вскинула острые глаза:

— Куда же вы? Сейчас муж приедет. Он к обеду всегда бывает.

Он представил себе быстрого молодящегося человечка с благостно улыбающимся круглым личиком и лысиной, искусно декорированной тончайшей, незаметно зашпиленной прядью и задорным хохолком; явственно послышался бойкий говорок, смакующий старинные русские словечки и шепеляво коверкающий слова нормальные, — и, кланяясь почти подобострастно, заторопился к дверям.

Но было поздно: Карл Федорыч Фукс, бодро скрипя ступеньками, уже взбегал в башенный этаж своего обиталища, похожего не то на православный храм, не то на провиантский склад.


Они виделись до этого лишь однажды, на вечере у незадачливого местного пииты Городчанинова, глупого и напыщенного старика, чьи оды некогда одобрил по доброте беспечной Державин. Фукс привез жену, похвастался новонайденными кипчакскими монетами и, умиленно покивав новым стихам казанского Хвостова, безжалостно осмеиваемого даже здешними сочинителями, пробормотав шепеляво: "Карашо, очь, очь карашо, — я только на один маленький часочек", — поехал в татарскую слободу пользовать какую-то старуху