Дом ему не нравился, но окрестности очаровывали. Особенно славный вид открывался с балкона: овальный пруд с тремя островками, заросшими ивняком, бывал светел в любую непогодь, а три холма, ровными ярусами вздымающиеся за ним и разделенные лощинами, напоминали большую летящую птицу.
Весна выпала ненастная, скучная. Настасья Львовна маялась ревматизмами и флюсом. Левушка день-деньской горбился над книжкой и рисованьем. Александрин прилежно разбирала экзерсисы и сонаты; Сонечка помогала племяннице и играла сама, изредка вскидывая глаза, томные от музыки и словно бы остановившиеся перед глубокой водою.
Он отводил взгляд и, угрюмо понурясь, шел прочь.
Вчерашней прогулкой навеялось восьмистишье, восхитившее Настасью Львовну;
Чудный град порой сольется
Из летучих облаков;
Но лишь ветр его коснется,
Он исчезнет без следов!
Так мгновенные созданья
Поэтической мечты
Исчезают от дыханья
Посторонней суеты…
— Какая гармония! Как я рада, что тебе полюбилось наше бедное Мураново! — Настенька вздохнула с притворной грустью. — Счастливчик! Наслаждаешься закатами, пеньем птичек. А я все с детьми да переписываю, как приказная крыса.
Она перебеляла стихи для собранья его сочинений, затеваемого хлопотливым Вяземским.
— Пойдем вместе, душа моя, — весело предложил он. И вдруг покраснел, смутясь неискренностью своего тона.
— Ах, милый, но у меня столько дела! И потом — в лесу так сыро еще.
Соловьи запевали в кустах; чем ближе подходил он к речке, тем чище, звонче звучали их голоса, будто радуясь появленью слушателя.
Совсем рядом раздался матовый звон, легкое фарфоровое стучанье — и упоенный, с влажной нежною задышкой, свист. Маленькая птичка, точеная и вздернутая, как пистолетный курок, сидела на цветущей ветке бузинного куста. Соловей пел, словно не замечая приблизившегося вплотную человека, — и другие, замолчавшие было, залились во всю мочь, вторя смельчаку, продолжая его трели и каденции.
Речка уходила в дебри ольшаника, в путаницу бузин и черемух, глубоко мерцая сквозь узлистые ветви и стволы мертвых ветел. Клоки сохлой травы и водорослей, выброшенных разливом, свисали с кустов, придавая берегу вид какого-то первозданного хаоса, и поваленная бурею, ободранная ель напоминала допотопное чудище, обглоданное дикими зверьми.
Незаметно для себя он выбрел к другой речке, более сильной и деятельной, чем сонная Талица. Извиваясь меж берегов, становящихся все глуше и обрывистей, взбыстренная крутым поворотом, она устремлялась вперед, к беспокойному проблеску неба. Мелкая сетка шелковистых струй, будто натянутых нетерпеньем, сверкала дрожаще.
Теченье влекло, просветы закатного неба ширились; за поворотом, за редеющими космами оврага, осыпанными черемуховым цветом, чудилась какая-то небывалая воля. И соловьи пели закатисто, исступленно и перелетали перед самым лицом, восторженно заманивая куда-то.
— Опять весна, опять молодость, — бормотал он. — Славно… Дома Настенька пачкает чернилами пальчики. И Сонечка играет, сутулит плечи детские… Господь да хранит вас, милые мои!
Малахитовые водоросли, подхватываемые сильной струей, опрятно устилали дно. У берега они лохматились ярко, бахромисто, как рукав пляшущей цыганки. Он засмеялся речке и свернул на тропу, карабкающуюся вверх.
Здесь было суше и светлей. Ветерок дохнул памятно, томительно.
— Яблоня зацвела! — догадался он и тотчас отыскал взглядом деревце, обвешанное розоватой кружевиной. — Здравствуй; прелестная дикарка.
Тропинка влилась в просеку, идущую вверх и постепенно расширяющуюся. Ровность ската становилась все приметнее: видно было, что это — нарочитая терраса некогда правильного парка. Налитое закатом небо перевернутой округлой чашей висело над купою лип. Впереди, на гребне второй террасы, полукруг прерывался, впуская голубоватое здание с колоннами цвета лежалой кости. Какая-то усталость чудилась в этой замкнутости дерев, старого дома и неба, очеркнутого скобою спутавшихся крон и озлащенного засыпающим солнцем.
Он обогнул дом по дорожке, выложенной белым камнем. Плиты, обведенные травяною каемкой, широко отзывались под шагами, словно пустыня расстилалась окрест.
Портик, венчаемый балконом с фигурными балясинами, как бы отражался полуовалом заглохшей клумбы, в средине которой чернела лиственница с обломленной маковкой. Окна были плотно занавешены; лишь в нижнем этаже одно — итальянский трельяж, поделенный четырьмя лепными колонками, — целилось узкой щелкою.
Он вспомнил рассказ тестя о чудаке, разорившемся с полвека тому на архитектурных затеях, одержимо мечтавшем о визите императрицы и светлейшего Потемкина… Никого он не заманил — даже немногие соседи не наведывались сюда, стесняясь собственной необразованности и печальной надменности странного барина. Он умер здесь, одинокий и озлобленный на целый мир, добровольно замкнувшись в глухом имении, в ненужно просторном доме, полном твореньями лучших художников Франции и Италии.
Кому он мстил, что мнил доказать горделивым своим затворничеством и ревностно лелеемым равнодушьем к миру? Кому завещал он свои безумные мечтанья и химеры уязвленной души? Все расточилось втуне: и философическое образование, и любовно изостряемый вкус, и деньги — петлистый, когда-то полноводный и вдруг иссякший ручей. Безобразно облупилась крашенная мясным цветом штукатурка фасада, паутиной затянуло люкарну с выбитым стеклом, чернеющую над единственным живым окошком; изящное закругленье белокаменной дорожки, словно бы танцую-чи подступающей к портику, забито хищной травою… Да и что за нелепая причуда: созидать этакую роскошь вдалеке от людей и дорог, в сокровенной лесной глуши!
Он живо вообразил, как льет в ненастье с потолка, как жестокими зимними ночами трещит, коробясь, паркет в нетопленном дому и мерзко обвисают, пузырясь и выцветая, розовокожие нимфы Буше и золотые небеса Лоррена, — и невольно сделал шаг к мраморному крыльцу.
— Была, кажется, дочь. Взойти, представиться. Посмотреть картины, библиотеку…
Брюхатая баба в красной паневе, коротконогая как все беременные, вышла из флигеля, украшенного острой готической башенкою.
— Здравствуй, — сказал он. — Есть кто из господ?
Она медленно поклонилась и виновато заморгала белыми ресницами:
— Нетути.
— Кто же за именьем, за порядком следит?
— Барыня живут в Москве. Летом их сюда привозют.
Баба глянула на незанавешенное окно и шепнула уважительно:
— Разумом оне слабые. А именье в опеке.
— Скажи, а как речка ваша называется?
— Сумерь прозывается река-т. Сумерь, батюшка. А овраг и вся места округ — Сумерьки.
Он кивнул бабе и пошел со двора.
Он спустился боковой тропкою и очутился в рощице, состоящей из карликовых лип, хранящих следы причудливой стрижки. Страдальчески скорченные деревца тянулись друг к другу, точно ища поддержки или сочувствия; словно волосы, вставшие дыбом, судорожно топорщились их обкорнанные ветки и макушки. Закатное солнце тщилось пробиться сквозь путаницу темно-рыжих, будто бы поджаренных стволов и лиловых теней; выявленные блуждающим лучом, испуганно корчились и словно бы пятились обугленные тела искаженных лип.
— Дантовы грешники, — сказал он и вздрогнул: тишина стояла здесь каменная, склепная. Внизу, в каких-нибудь полутораста шагах, клокотал соловьиным счастьем живой, цветущий лес, — здесь же, в брошенном парке, не пела ни одна птаха, и лишь сухая куцая травка росла под полумертвыми уродцами.
Он оглянулся, стряхивая оцепененье. Дом мрачно сверкнул наверху — и погас, слился с мглистой массой деревьев. Ни одного ствола не выхватывало из косматой мглы канувшее солнце. Только дикая яблоня призрачно светлела, но и она меркла, погружалась в глухую глубь, словно платье удаляющейся дамы.
Он торопливо зашагал вниз, к лесу. Но тропа спряталась. Он брел наобум, продираясь сквозь цепкий кустарник, оступаясь в вязкие лужи.
Впереди посветлело: березы разредили сумрак. Черная вода тускло проблеснула отраженьем белизны — словно старческое бельмо, глянула из кудлатых зарослей.
Это была старица, полная мертвой, неподвижной воды.
Он остановился на податливом болотистом берегу.
"Вот жизнь моя, — подумал он. — Вот верная картина моего бытия…"
— А Настенька? Дети? Стихи мои? — спросил он и замер, суеверно вслушиваясь в овражную тишину.
"Все бессмысленно, — прошелестел бесстрастный голое. — Все недвижно, и вечна лишь смерть. Все бессмысленно: созидание домов и храмов, книги и тупая баба, готовая разрешиться новой рабской жизнью. И эти липы, покорно принимавшие любые очертанья и так же покорно превратившиеся в полумертвых химер. Ты жив, но могила обстает тебя и удушает твой ненужный дар. Не противься же. Остановись".
Он закинул голову и двинулся сквозь тьму и враждебно шуршащую тишь.
Путята был по-прежнему щеголеват, по-офицерски подтянут и несколько чопорен в первые минуты встречи.
— Так, так, — бормотал Евгений, бесцеремонно оглядывая старого товарища. — Глаза, глаза дай… Славно: зеленые! Лесные, как прежде. Ну, теперь я тебя могу облобызать по-старинному…
Путята, смеясь и урча, как медвежонок, ткнулся усами в лицо друга.
— А я-то, я… — Евгений стыдливо покрутил головой: неловко стало перед сухощавым и легким приятелем своей довременной полноты и отяжелелости.
— Да полно тебе, — утешил Николя. — Ты хоть куда… Махнем вот вместе в Гельсингфорс — совсем молодцом станешь.
Настенька, благоволящая Путяте, шутливо погрозила пальчиком. Сонечка испуганно скосилась на Евгения и покраснела так жарко, что даже плечи с тщательно запудренной родинкой порозовели.
Чинный лакей торжественно разливал по тарелкам суп. Все примолкли, улыбаясь и переглядываясь с напряженной веселостью.
Левушка спросил внезапно:
— А правда, что вы военный?
— Да, в некотором роде.
— А где вы воевали?